Теперь уже у муравья нет ни укрытия, ни надежды. Яд проникает в его тельце, и только головка и усики антенн еще торчат из песка и судорожно дергаются. Я смотрю на него и думаю, что мать была права: слова действительно имеют форму. Слово «вопль» выглядит точно так же, как этот муравей.
Мало-помалу, медленно-медленно, он теряет силы, и его судорожные движения слабеют. Тонкий песок душит его. Яд парализует и растворяет его органы. В последнем, трогательном усилии он вдруг принимается чистить свои усики. Похоже, что муравьиный лев начинает высасывать из него содержимое еще до его смерти.
Я отправился в торговый центр за покупками: чеснок, петрушка, сыр, помидоры, белый хлеб — для еды и холодное пиво, запить. «Всегда одно и то же, — смеялась кассирша. — По вашим покупкам легко угадать, что вы холостяк». Она в очередной раз предложила свести меня с ее старшей сестрой, и я в очередной раз улыбнулся: «Почему бы нет». Кассиршу зовут Елена, ее акцент похож на Бабушкин, и мне нравится ее смех и ее речи.
Когда я вернулся, высосанная муравьиная скорлупка уже валялась снаружи и муравьиный лев был занят починкой своего окопа, поврежденного в ходе сражения. Он пятился кругами, которые становились все меньше по мере того, как он зарывался в песок. Упираясь и отталкиваясь концом своего гладкого, скользкого тела, он выбрасывал песчинки головой и клешнями, заглаживая и выравнивая свою ямку.
Нет, не одиноким псом во дворе — у меня есть друзья: олени, которые искоса следят за мной, когда я проезжаю мимо, и сигналят мне вслед белизной своих задниц, пятнистая птица, похожая на маленькую сову, которая живет в дыре на склоне одного из ущелий и, как только я останавливаю там свой пикап и приветствую ее, отвечает мне смешными и взволнованными поклонами. И у меня есть сокол — или так мне, во всяком случае, кажется, — который живет в устье вади Цин. Не раз, сидя там в тени разросшейся акации, я слышу его тихий клекот, и мне вспоминается редкий смех Рыжей Тети.
И еще у меня есть придорожные очаги для варки пищи — умению складывать их я научился у людей, которых никогда не видел, но они прошли по пустыне до меня и оставили за собой потухшие остатки своих костров. Большинство путников, да и я подчас, пользуются сегодня переносными газовыми горелками, но иногда попадаются еще такие, кому противен шум, производимый этими устройствами, и они предпочитают развести на стоянке костер. По виду копоти на камнях, которые они оставляют на стоянке, по цвету золы и по остаткам обгорелых сучьев я могу представить себе, кто побывал здесь до меня. Два прямоугольных, слишком больших камня и черная комковатая зола — это очаг обычного любителя пеших прогулок. Но маленькая кучка тонкого и светлого пепла меж тремя конусообразными камнями, уложенными в круг, остриями внутрь и округлостями наружу, — камень слепоты, камень сумасшествия и камень сиротства, да огонь, пылающий внутри, — это очаг бедуина, или бывалого путешественника, или прилежного ученика, вроде меня.
Нет, не одиноким псом во дворе. У меня есть друзья. Вакнин-Кудесник из технадзора, который разговаривает со мной о Боге и просит благословить его — лицом к лицу, а иногда, одолев стеснительность, также и по рации. Соседские дети, которые то и дело приносят мне порцию какого-нибудь варева — угощенье, посланное их матерями, — подобно тому, как я приносил Аврааму куриный суп Рыжей Тети. И сами соседи — по дому, подъезду и улице, — которые с любопытством смотрят на меня, когда я выхожу на балкон и развешиваю стираное белье — белье одинокого мужчины: синие и серые цвета рабочей одежды. Белая рубашка на субботу. Не какие-нибудь кружева соблазна, не радостная пестрота детских одежонок, не плавные переливы платья, которое полощется по ветру на веревке, освободившись от женской плоти.
Не одиноким псом на улице. У меня есть друзья. Короткая дубовая рукоять матраки, подаренной мне Авраамом на бар-мицву, — мне достаточно сжать ее в руке, чтобы во мне тут же всплыли воспоминания. Черные вороны пустыни устраивают в мою честь представления, кружась и кувыркаясь в потоках воздуха над обрывистым краем утеса. Тучи ос сопровождают меня, куда бы я ни двинулся, стелясь по воздуху, точно грозный шлейф глубоко-коричневой меди и кошачье-дерзкой желтизны, — изможденные голодом и громко жужжа, они несутся следом за моим пикапом и, как только я останавливаюсь, бьются и колотятся в окна кабины. Не злобно, без вызова и угрозы, но с отчаянием и настойчивостью выпрашивающие подаяние.
В первые дни моей инспекторской работы я их боялся. Большую часть дня я провожу в одиноких поездках — случайный укус осы, и мужчина из нашей семьи уже отмечен бедой. Но постепенно я понял, что их жало не так уж опасно. По правде говоря, мое жало опасно намного больше. Зачастую, когда меня очень уж разбирает злость от их звенящего зуденья, я поднимаюсь и бью их на лету свернутой в трубку курткой. Ошеломленные, они падают на землю, и покуда барахтаются там и пытаются взлететь, я топчу их своими сандалиями.
Осы, по которым я не попал, на меня не нападают. Они продолжают кружить над землей и слетаются на поживу к трупам своих товарищей. Возможно, голод и нужда доводят их до безумия, а быть может, укус, подобно любви и цветению, подобно оплодотворению и долгой погоне за жертвой, — слишком расточительное удовольствие для тех, кто живет в пустыне. Поэтому осы здесь не жалят, разве что потеряв последнюю надежду, и цветы здесь не цветут, пока не выпадет достаточно дождей. И то же с моим муравьиным львом — поскольку он уже немного подрос, то не тратит впустую силы на ловлю маленьких муравьев. Когда я бросаю такого муравья в его песчаный окоп, он осторожно берет его за талию, опытным движением поворачивает в клешнях, словно оценивая на вес, и производит свои пустынные, скопидомные расчеты: стоит ли начинать борьбу, которая повлечет за собой разрушение и восстановление его укрытия, ради такой ничтожной добычи? И, сделав вывод, подбрасывает его в воздух тем же решительным движением, каким я отбрасываю от себя нежеланные и нестоящие воспоминания, грозящие и мне разрушением и строительством заново, и снова зарывается в свой песок.
И КАК БАБУШКА
И как Бабушка: она тоже не жалит, не нападает, только считает гроши, зудит и скопидомничает, без конца прикидывает шансы и выгоды, собирает банки и баночки, складывает про запас обертки и мешочки, оставляет на окнах клейкие ленты времен Синайской кампании, чтобы не покупать новые для войны в Персидском заливе, и стоит кому-нибудь подойти к ее холодильнику, она тут как тут — немедленно возникает рядом, в сопровождении верного Пенелопы с его суровым черепашьим лицом, и молча становится близко-близко перед дверцей, словно пытаясь собственным телом помешать холоду «зря убежать в воздух».
Вот она: носится кругами и тушит электричество, жужжит меж комнатами и консервирует фрукты в банках, повторяя при этом: «Ойф нит цу бедарфн, чтобы, не дай Бог, не понадобилось», — и все мы знаем, что это не пустая фраза, потому что никто ведь и впрямь никогда не откроет эти банки и никто не попытается попробовать эти фрукты, ни в день ненастья, ни в хамсинный день.
Год назад, через несколько дней после того, как ей исполнилось сто лет («Веселый стул был необычайно взволнован», — сказала моя сестра), Бабушка почувствовала себя плохо. Обычно Большая Женщина проверяется у одного и того же врача, который годы назад учил медицину вместе с Нашим Отцом, но на сей раз врач этот оказался за рубежом, и пять женщин сели в свою старую «вольво» и отправились в больницу.