ты на фронт-то подался. Про что-то ты уж знаешь, а про что-то я тебе расскажу. Чтобы ты понял, как тебе дальше жизнь свою вершить. Ошибиться-то, Ванечка, просто. А вот правильное решение принять – это сердце иметь надо. Кто-то скажет, что и головы для этого хватит, а я тебе скажу – нет. Мало. Потому как человек не только головой живет. Ум – это, конечно, хорошо, да только толку от него, коль сердце пустое. И никого оно не любит, никого не жалеет. Какая уж тут жизнь? Нет ее и быть не может. Потому, что жизнь любовью дышит. Где есть она, любовь-то, там и дыхание. Знаешь поди?
– Да…
Голос Ивана был глух и почти неслышен. Он знал, о чем сейчас говорит Мария Афанасьевна. Нечем ему дышать было, когда получил он письмо от соседей, в котором те описывали, как погибла жена его, Стеша.
Когда пришли в деревню те, для кого чужая жизнь ничего не значила, Стеша с другими бабами по избам попрятались. Зачем гусей дразнить? Авось, да обойдется. Вот только партизанам без хлеба шибко худо зимой. И так холодно и конца да края этой напасти не видать, а тут еще и голод. Какие запасы были – все подъели, и пришлось бабам в деревне что-то решать.
А что тут придумаешь? Пока судить да рядить будут – кто-то от голода помрет. А это же не дело! Вот и затеялись они запасы партизанские пополнить.
Да какая-то осечка вышла. Может предал кто, а может следили за ними. А только пришли к Стеше в дом… Выволокли ее на снег, с ночи нетронутый, под родными окнами, да и порешили… Другим в назидание…
Всего ничего прошло после этого. Даже недели не минуло, а уже погнали наши эту нечисть дальше, да только поздно было.
Иван о том узнал нескоро. Больше месяца писем из дома не было. А потом пришло коротенькое письмецо от соседки. Так, мол, и так. Дети одни остались.
Как не сорвался тогда, как не кинулся? Нельзя было… Кто ж его отпустит? Зубы сцепил и дальше пошел. Гнал и гнал тех, кто столько горя принес на его родную землю, до самого Берлина. И как только можно стало, рванул домой. Спешил, как только мог. Знал, что его ждут.
– Где дети мои, бабка Марья? Все так же, у Симы?
– У нее! – кивнула старуха и глянула на Ивана. – Помнишь Симу-то?
– Да как не помнить. С малолетства ведь знались.
– Знались… Знал ты ее, да не ведал, Ванечка. Она твоих детей сберегла. Их ведь чуть с матушкой рядом не положили. Лютовали эти нехристи тут шибко. Так Сима не побоялась. Кинулась. Младшего твоего, Васятку, из люльки вытащила, старших ухватила, да собой и закрыла. Сначала меня, говорит! Почернела вся, как туча грозовая. Я такой страсти никогда и не видала, сколько живу на свете! Ровно выросла она разом до неба. Стоит и аж светится вся! А эти что ж… Они может так и сделали бы, да только тут офицер подошел. Холеный такой, важный. На Симу посмотрел, ногу ее убогую приметил, да и махнул рукой – нечего, мол. Вот так дело было. Помнишь, как охали все, когда Сима родилась? Говорили, что счастья девке не видать с таким уродством. А оно, вишь, как обернулось? Не только ее счастье то самое уберегло, но и еще три души невинных.
– А потом? – Иван растер между пальцами остатки самокрутки, которую так и не раскурил за время разговора.
– А потом она детвору твою к себе забрала. Уж не знаю, как бы она с ними справилась, да только опомнились люди. Помогать стали. Кто краюху тащит, кто – молока кружку. Сладили. Только с Васей беда была. Болел он очень. Мы уж думали, что за мамкой вслед уйдет. Да только Сима услыхала, что на станции поезд стоит санитарный. Скрутилась, меня позвала, чтобы я за детьми приглядела, и ушла. В ночь. Через наши леса. А до станции-то почитай три часа ходу. Как она туда дохромала? Не знаю. Про то, Ваня, только Господь Бог знает. Он, видать, ей и силы давал. Я знаю, вы теперь шибко умные стали. Говорите, что нет Его, да только я-то подольше на свете живу и всякое повидала. И вот что я тебе скажу. Все Им движется да существует. И не спорь со мной! Не могла Сима успеть к поезду. Никак не могла. А вот поди ж ты! Успела. И не просто успела, а уговорила врача, чтобы он Васю посмотрел. Что уж там случилось на станции, я не знаю, а только задержали поезд почти на сутки. Приказ какой им там вышел, что ли… И врач успел приехать. Сима ему руки целовала, провожая, а он осерчал так-то, надулся, думала – закричит, заругается. Ан нет! Обнял он ее и плачет. Сколько я, говорит, людей не встречал разных, а таких, как ты – мало. Росиночка ты моя, говорит, светлая душа… Распрощался и уехал, а Васятка через неделю уже на ножки поднялся. Выходила его Сима. Что смотришь на меня? Спросить что хочешь?
– Хочу. – Иван ковырнул сапогом землю и, не поднимая глаз, заговорил. – Я, Мария Афанасьевна, тоже много чего повидал. И хорошего, и плохого. Жизнь ценить научился. И чужую, и свою. Но мне до тебя далеко. Вот и спрошу у тебя, а ты мне ответишь. Только говори без утайки, вот как есть. Что мне теперь делать?
– А то ты не знаешь!
– Знаю. Да боюсь. Смогу ли я полюбить ее так, как она меня любит? Смогу ли дать ей то, чего ждет?
– Понял, значит, все про Симу. Это хорошо. Я все гадала, хватит ли у тебя сердца, чтобы понять, или совсем оно там, на проклятой этой войне, очерствело. Что сказать мне тебе? Что девка по тебе сохнет еще с той поры, как вы в школу вместе бегали? Что сидела у тебя на свадьбе ни жива ни мертва, понимая, что жизнь ее мимо проходит? Что детей твоих любит больше жизни своей, потому что они твои? Так про то ты и сам все уже знаешь. Я тебе другое скажу. Если ты боишься, что счастья ей дать не сможешь, значит близко оно. Рядом стоит. Только руку протяни, и оно пойдет за вами, научит как жить надо. А про то, что хроменькая она – забудь. Красивее девки и на свете нет. Мы ведь как? Что глазу видно,