улицу, вышли на пропыленную площадь, к скверу с такой же пропыленной сиренью и топольками… Садик-сквер был забросан окурками, залузган семечками, на изломанных скамьях везде сидели и даже спали какие-то дорожные люди. Только сейчас я наконец понял, что мы пришли в район вокзала. Как далеко, а не заметил. Только одна скамья в дальнем, теневом углу сквера была свободна и то лишь потому, что возле нее высыхала большая грязная лужа с плавающими желтыми окурками. Тут мы и присели, не сговариваясь, боком к луже: я по одну сторону, Нечесов по другую. Сидеть рядом нам было невозможно…
Нечесов сидел наклонившись, сунув руки меж колен.
Я собирался с мыслями. Все гневные речи, все обличающие слова, все упреки и риторические вопросы как-то сами собой исчезли, рассеялись, выплыли из головы, пока мы шли, и сейчас мне хотелось только одного — скорее завершить все это, ясное для обоих и постыдное тоже для обоих, гадкое, как вот эта лужа с плевками, с гниющими окурками.
— Значит… зарабатываешь… — сказал я, покосившись.
— ...
— Что зарабатываешь? Колонию? Срок?
Я знал блатные словечки, выражения вроде: «скрести срок», «вострить лапти», и почему-то сейчас мне хотелось заговорить с Нечесовым именно на этом языке, может быть, ожидая, что Нечесов тогда заговорит сам. А с другой стороны, я думал: сколько же понадобилось влить всяческой мерзости в эту еще не устоявшуюся душу, чтобы парнишка шестнадцати лет, как заправский карманник-«щипач», орудовал по трамваям.
— Нечесов! — сказал я строго. — Который раз ты попался?
— Первый, — буркнул он после краткого молчания.
— А сколько уже лазил?
Молчание подтверждало: много.
— Вот она, дружба с Орловым.
— …Орел тут ни при чем…
— Слушай! Можешь мне хоть сейчас не врать? Орлов был вместе с тобой в этом трамвае.
— Не было его…
— Был. Я его видел.
— ...
— Скольких ты сегодня… обокрал? Сколько? — спросил я, совершенно, впрочем, не надеясь, что он сознается.
А Нечесов вдруг перекосился, полез в карман и рывком выбросил на скамью еще один желтый пухлый кошелек.
— У-у!.. У-у!.. — вдруг завопил совсем по-детски. — У-у!.. — И, хлопнувшись головой на гнутую спинку скамьи, разревелся навзрыд, катая голову по лосненой штакетине, все время повторяя это свое детское, горькое: «У-у!.. у!..»
Я сидел согнувшись, глядел в зеленую грязь по краям лужи, кое-где она уже потрескалась, покрылась белесой, как бы поседелой корочкой; здесь бегали юркие мелкие жучки и вились, роились грязные серые мошки, а дальше, в мутной шоколадно-соевой воде, среди бревен-окурков и застоялых плевков кишели, вились какие-то мерзкие личинки, похожие на головастиков, дрыгались, извиваясь в бесконечных твистах, ногастые инфузории с бесстыжими вытаращенными глазами. Лужа жила, и было ясно, что ей еще долго жить, пока солнце не высушит ее и пока она не станет обычной честной землей.
Нечесов замолчал.
— Вот что! — сказал я, помедлив. — Возьмешь этот кошелек, пойдешь завтра в бюро находок. На улице Ленина, у поворота к рынку. Сдашь. Скажешь — нашел в трамвае.
— ...
— Ты понял меня?
Вздох.
— Тогда я пошел. Иди к ларьку. Купи газировки. Умойся и ступай домой. Все.
Я поднялся.
Нечесов поднял голову и тоже вскочил. С худого, синего, измазанного лица смотрели с недоверием светлые большие глаза. Нет, не было там еще никакой правды, никаких прозрений, одно недоверие. Ну что ж…
— Вот еще что… Приходи ко мне заниматься по русскому. У тебя ведь экзамен… — добавил я.
Нечесов хмуро смотрел в сторону.
Я повторил ему адрес и пошел домой отупелый, усталый — хуже нельзя, весь во власти каких-то безнадежно спутанных педагогических дум, из которых лишь одна слабенькая, ныряющая в эту путаницу ниточка: «Может, он сегодня все-таки понял…» — давала подобие слабенькой надежды.
Помнилось, я пришел к дому Нечесова утром. Был морозный голубой и хрусткий мартовский утренник, и в тенях было сине и холодно, но на крышах уже таяло, солнце поднималось теплое, туман на далях теплел, обещая раствориться жарким сияющим днем. Вкусно пахло сосульками и капелью. В тополях звонили синички. Даже густые индиговые тени были настояны на чем-то улыбчивом.
Одноэтажный длинный дом с высокими «венецианскими» окнами добродушно, с грустинкой глядел в улицу — один из тех домов, которые оставил в наследство спокойный девятнадцатый век.
Я никак не ожидал, что Нечесов живет в таком благообразном доме. Я-то думал, Нечесов — дитя бараков, помоек и дровяников, в лучшем случае дитя подъездов в запутанном многокорпусном юго-западе, что-то вроде современного Гавроша. Но дверь квартиры была солидно обита пусть не новым, но вполне приличным дерматином. А за этой тяжелой высокой дверью райски культурно чаровали слух доносившиеся до меня звуки фортепьяно. «Туда ли я попал?» Еще раз сверился с записной книжкой: все правильно. Впрочем… «Ба-а! Да он же наверняка соврал! Назвал какой-нибудь первый попавшийся адрес». Я стоял перед дверью в нерешительности: звонить, не звонить? И район не тот… Центр города. Если б Нечесов жил тут, он мог бы не ездить в такую даль на окраину…
Звуки фортепьяно за дверью приобрели характер не слишком уверенной, но все-таки знакомой мелодии, а потом сильный и манерный женский голос запел:
Я встре-тил ва-ас,
И все… былоэ…
Батюшки! Тютчев! Романсы… Нет. Нечего звонить. Опозорюсь только… Не та квартира.
В душе м-маей
Воскре-е-сло вновь…
Я вспом-ни-ил вре-мя,
Время за-а-ла-тоэ… —
выводил голос с искусственной, «поставленной» страстью. Рокотал рояль.
Почему-то я не уходил, слушал. Так, должно быть, пели и играли какие-нибудь дореволюционные барышни, выращенные в дешевых пансионах, и мне словно бы представилась такая женщина, непременно молодящаяся, непременно черноволосая, благоухающая крепкими духами и пудрой.
Как позд-ней о-сени порою
Быва-а-ают дни, быва-а-ает час, —
заливался голос.
Не знаю почему и словно бы вопреки своему желанию я нажал кнопку звонка.
Послышался глухой перезвон. Пение смолкло. Через минуту к двери зашлепали шаги.
Я готов был провалиться от стыда. Зря потревожил артистку.
Дверь открылась. Женщина лет сорока пяти, грузная, в расстегнутом голубом пеньюаре и с железными бигуди в черных волосах стояла передо мной.
— Ах! — манерно сказала она, запахивая пеньюар и подняв выщипанные ниточки бровей.
— Простите… Мне… квартиру Нечесова, — багровея, пробормотал я.
— Это стесь! Прахатите… Я сейчас. — И женщина зашлепала прочь, кутаясь в свой прозрачный пеньюар.
Все еще стесняясь, я вошел в полутемную пустую прихожую. Тут пахло уборной, сыростью, где-то из незакрытого крана равномерно бежала вода. Свет падал справа через растворенную