это самая сильная и лучшая из всех моих вещей»,— в обычной шутливой форме сообщал Бородин жене.
Сочинение подвигалось быстро. В октябре 1871 года Александр Порфирьевич писал: «У меня были Модя, Корся и Н. Лодыженский, которые все с ума сходят от финала моей симфонии; у меня только не готов там самый хвостик. Зато средняя часть вышла бесподобная. Я сам очень доволен ею: сильная, могучая, бойкая и эффектная». Так родилась «Богатырская симфония» Бородина.
Друзья восторгались новым сочинением. «Симфонией-львицей» назвал ее Стасов. Он же дал ей имя «Богатырской», верно подметив близость ее образов к образам героев русских былин, русского эпоса.
Подобной музыки еще не знала мировая культура. В ней предстают Древняя Русь, ее богатыри, бескрайние степные просторы, на которых есть где развернуться богатырской силе. В ней слышатся преданья далекой старины, голос мудрого старца Бояна. Кажется, встают перед слушателем легендарные праотцы русских людей. Им по плечу любое свершение, они могучи и щедры душой. Музыка доносит до нас их величавое спокойствие и глубокое раздумье, богатырский размах и безудержную удаль.
В симфонии нет подлинных народных мелодий, и все же ясно, что ее родина — Россия. Сам дух музыки, каждая ее интонация, ее гармония, ритм — все говорит об этом. Немало в ней и восточного элемента, так обогатившего музыкальный язык Бородина. Не конфликт двух начал, не столкновение, а взаимное обогащение, их синтез отличают эту эпическую симфонию.
Она словно гигантское полотно, написанное яркими, броскими мазками. Все монументально, все масштабно, все уравновешено. Могучая стихия то спокойна, то начинает бурлить. Кажется, что автор — народный сказитель или летописец, умудренный годами и знанием, постигший великий смысл жизни, ее вечное течение. Охватив мыслью цепь веков, он видит ее истинные, непреходящие ценности. Они радуют его, и он смотрит на мир светлым взором...
«Можно, не побывав в России, получить представление о стране и народе, слушая эту музыку»,— справедливо заметил однажды знаменитый немецкий дирижер Феликс Вейнгартнер.
Не сразу симфония стала достоянием слушателей. Сильно затянулась работа над оркестровкой, потом часть партитуры затерялась, и Бородину пришлось писать ее вторично. Лишь в феврале 1877 года состоялась премьера этого гениального произведения.
* * *
В августе 1871 года Римский-Корсаков и Мусоргский решили поселиться вместе: каждый из них ощущал потребность иметь рядом близкого человека, единомышленника. Они сняли одну из меблированных комнат в доме на Пантелеймоновской улице (ныне улица Пестеля, дом № 11). Это было близко от Шестаковой, от Пургольдов, Стасова, да и от Бородина и Кюи недалеко.
Оба музыканта в это время напряженно трудились над операми (Римский-Корсаков заканчивал «Псковитянку», Мусоргский перерабатывал «Бориса Годунова»). Но они не мешали друг другу: ведь каждый имел обязанности и вне дома, поэтому музыкой они занимались в разное время. Мусоргский по-прежнему каждый день ходил в лесной департамент. У Римского-Корсакова прибавились новые дела: летом того же года вступивший в должность директор Петербургской консерватории Михаил Павлович Азанчевский предложил ему занять место преподавателя. Азанчевский хотел обновить педагогический коллектив, пополнить его талантливыми отечественными силами.
Приглашение одного из членов «Могучей кучки» в Консерваторию было знаменательным фактом. Оно явилось признанием достоинств и самого молодого композитора, которому едва исполнилось 27 лет, и того направления в искусстве, которое он представлял.
К этому времени балакиревцы перестали воспринимать слова «консерватория» и «консерваторец» как синоним отсталого, консервативного в музыке. Сообщая матери о том, что ему предлагают место профессора в классах инструментовки, сочинения и оркестрового дирижирования, Н. А. Римский-Корсаков писал: «Подумав несколько, я пришел к тому, что предложение для меня выгодно во многих отношениях: во-первых, в денежном отношении; во-вторых, в том, что я буду занят делом, которое мне нравится и к чему я наиболее способен; в-третьих, это будет для меня хорошая практика, в дирижерском деле в особенности, и, наконец, в том, что является возможность поставить себя впоследствии окончательно на музыкальное поприще и развязаться со службою, которую продолжать долгое время не считаю делом вполне честным и благовидным».
Друзья одобрили решение Римского-Корсакова. «За Вас я искренне радуюсь; Вы как нельзя более на своем месте и можете принести громадную пользу музыкальному делу и учащейся молодежи»,— писал Бородин. Недругов же серьезно взволновало проникновение в консерваторский лагерь представителя враждебной группировки. Критик Ростислав выступил в газете «Голос» с весьма двусмысленной статьей. Он называл Римского-Корсакова «даровитым», «талантливым русским деятелем», и в то же время опасливо напоминал о его молодости: «...для профессора небольшая седина — не в укор; она служит ручательством за опытность в преподавателе». Напоминал Ростислав и о другом: «Многие удивятся, вероятно, что преподавание теории музыки поручено ныне в Консерватории лицу, недавно еще всецело принадлежавшему кружку, отрицающему достоинства классической музыки». Критик делал вид, что Римский-Корсаков отошел от кружка, и надеялся, что отойдет еще дальше. Ему так хотелось услышать от одного из членов содружества хоть какие-то слова осуждения в адрес «Могучей кучки». И Ростислав, теперь уже называя себя настоящим именем Феофил Толстой, обратился с письмом к профессору Консерватории и секретарю главной дирекции Русского музыкального общества А. С. Фаминцыну. Он указывал на необходимость потребовать от молодого преподавателя «отречения от сатаны, т. е. от г. Трехзвездочкина» (Толстой имел в виду Кюи, подписывавшего критические статьи тремя звездочками). Если Римский-Корсаков не отречется, продолжал воитель, «мы вправе будем предполагать, что влияние клики, отвергающей теорию и классическую музыку, проникло и в стены Консерватории». «Чтобы успокоить общественное мнение, достаточно несколько слов»,— уговаривал Толстой. И тут же угрожал, что в противном случае выступит в печати и будет «громко протестовать» против передачи в недостойные руки дела «незабвенного Зарембы».
Враги «Могучей кучки» переполошились. Но Римский-Корсаков не обращал на них никакого внимания. Его волновало другое — окажется ли он на высоте положения. Не случится ли какого-нибудь конфуза, когда он, знающий музыку практически, но не изучавший систематически никаких музыкальных дисциплин, станет преподавателем Консерватории?
И новый профессор, как студент, сел за учебники, стал ходить на занятия других преподавателей. Николай Андреевич считал, что стал в Консерватории «одним из лучших ее учеников, а может быть и самым лучшим, по тому количеству и ценности сведений, которые она дала».
Действительно, молодой профессор делал первые шаги в Консерватории с пользой не только для учеников, но и для себя. В оркестр, которым он дирижировал, входило до тридцати музыкантов. Дважды в неделю Римский-Корсаков встречался с ними. Хотя репертуар оркестра был разнообразным, вся исполнявшаяся музыка была хорошо знакома дирижеру. Самым замечательным для него было то, что он теперь получил возможность регулярного непосредственного общения с оркестром. Римский-Корсаков