к мохнатому.
Глаза зверя заискрились. Почуял запах съестного. Раскрыл пасть, принял из рук юноши краюху. Тихо и нежно принял, как ласковый домашний пес. Стал есть жадно, торопливо, испуганно. Бегали глаза по сторонам — не отнял бы кто, который посильнее. Свирепо рычал, внушительно.
— Ешь, Мишенька, кушай, Божье творенье, никто не обидит, — ласковым шепотом подбодрял Варфоломей.
— Кушай на здоровье, кушай!
Кончил свой ужин Мишка. Сладко засопел носом и зевнул.
Глаза сузились, как у разлакомившегося котенка. Точно спрашивает: «Нет ли еще?»
— Нет еще, милый, нет! Сам отдал последнее. Вот постой, погоди малость, придет с усадьбы братнин челядинец, ужо принесет новый запас хлебушка, поделюсь с тобою.
И ласково протягивает руку зверю Варфоломей. Точно забыл юноша, что перед ним лютое чудовище, могущее разорвать его каждую минуту. Машинально перебирает мягкий мех медвежьей шубы. Тонут белые тонкие пальцы в высокой пушистой шерсти. Тихо урчит зверь.
Видно, по душе пришлась ему эта ласка. Потянулся и лег. Лег у самых ступней Варфоломея, как преданная, верная цепная собака. Приподнял голову и лизнул ему руку. Лизнул большим горячим языком прямо в ладонь.
Теплой волной прилила эта ласка к душе юноши. Он наклонился. Обнял мохнатую доверчивую голову зверя и прижался к ней.
— Ах ты, милый, милый!
Тихо заурчал Миша. Любо ему, любо. В человеке нашел друга бурый мохнач. И человек, и зверь поняли друг друга…
XIV
Еще потом часто, часто приходил Мишка.
Зиму проспал в берлоге, сосал лапу, а когда первые теплые лучи растопили, развеяли белоснежную пелену серебряной красавицы-зимы и забегали мутно-веселые, быстрые говорливые ручейки в лесной чаще, пробужденный бурый мохнач пришел к лесной усадебке. Пришел, увидел Варфоломея, заурчал, заурчал, широко раскрыл пасть, точно улыбнулся приветно. Лег у его ног, лизнул горячим влажным языком руку юноши, скулил.
— Голоден! Голоден!
Когда находился хлеб в избушке, делился по-братски им с Мишей Варфоломей; когда не было, говорил жалостно:
— Нету, родимый! И рад бы, да нету!
Грустно глядел медведь жалобными тоскующими глазами.
— Так нету, говоришь? — будто спрашивал взглядом.
— Нету, бедняга милый!
Тяжело поднимался Мишук. Глядел тоскующим, по-человечьи разумным взором и уходил в чащу, обиженно, печально скуля.
А иногда оставался. Когда был хлеб, ели вместе под большим развесистым дубом. Потом вместе же сбегали с горы, с маковки и, достигнув родника, пили студеную, весеннюю воду.
Кроме бурого Мишки бывали и другие гости. Приходили умильные рыжие лисички, хвостиками махали пушистыми, сияли темно-червонными шубками, жеманились будто. Прибегала семейка косоглазых, быстроногих, длинноухих. Водили мордочками, глазками, чесались лапками и прихорашивались. Зайчата кувыркались, пачкали в прошлогоднем гнилом листу чистые белые шубки. Потом внезапно с места бросались и убегали, поспешные.
Проходил, тяжело ступая, степенный и важный кабан, страшно выставив белые клыки, будто дразнился. Зверьки убегали от дикого, злого страшилища. Спасали свои шкурки. А Варфоломей глядел, как медленно и важно, тяжело идет он мимо лесной усадебки, и не чуял страха. Спокойно глядел на него зверь, и он спокойно глядел на зверя. Как два добрых встречных путника, проходили один мимо другого.
Были и еще гости. Самые частые, хоть и незваные — волки. Эти выли всю зиму вокруг избушки, дозором обходили усадебку. Горели ярко фонарики их глаз в темноте ночей. Фантастической цепью сверкающих огоньков окружали усадьбу, точно горящим замкнутым кольцом. Но и эти были не страшны. И эти, как верные сторожевые псы, охраняли детское спокойствие молодого отшельника.
* * *
Совсем стаяли снега. Зашумели ручьи и лесные озера. Зеленокудрою листвою оделся лес. Пышные гроты построились в чаще. Изумрудные чертоги замелькали в лесной дичи.
Пряно, млейно и празднично запахли лиловые фиалки. Сладко-дурманно дохнула весна. Апрель — кудрявый мальчик — убежал, играя. Ему на смену запрыгал, запел, закружился розовый май.
От вздоха весны и улыбки солнца родилось прелестное, майское, розовое дитя.
Родилось, всплеснуло ручонками, закружилось, засмеялось… Ему откликнулись серебристым звоном ручьи, ему ответила гулким эхом прочих гомонов чаща. Отец-солнце усмехнулся сверху, мать-земля укачивала внизу.
Светлые, чудные ночи. И трели волшебной серой птички, что зовется соловьем.
Задумчиво-печальный медвяный аромат ландышей потянулся из чащи, полный неведомой чарующей тайны, тайны короткой цветочной жизни, благоговейных и незримых курений и алмазно-сверкающих рос.
В такие ночи особенно легко и радостно молится Варфоломей. Окна его церковки раскрыты настежь. Белая ночь влетает, полная светлой чары. Соловей поет. Поет о Том, Кто дал ему этот дар, этот голос, такой сладкий и прекрасный.
К Тому же Могучему и Доброму летят и мысли Варфоломея. Его покрытые мозолями от постоянной работы руки стиснуты крепко, с мольбою. Грудь дышит бурно, тяжело. Волнение давит вздох. Хочется упасть на деревянный пол церкви и рыдать, рыдать от счастья. Целый день он работал в поле и в своей лесной усадебке. Ставил ограду, тесал бревна, а на заре сеял, сеял на им самим заготовленном поле первые зерна.
Сейчас, утомленный трудами, он, однако, не чует устали. Он бодр и счастлив. За неимением свечей зажег лучины в церкви, бересты. Чадят, дымят они, но он не чувствует ни дыма, ни чада. Он счастлив. Он добился всего, чего жаждала душа с детства, он добился большего, нежели желал. Он один здесь, в глуши, как свеча, горит перед Богом. Горит молитвой и несгораемым пламенем любви. Он один здесь, далекий, как ничтожный крохотный островок среди океана, молится за всех, за весь мир, за себя, прося отпустить им и себе грехи, заблуждения, обиды…
И один на груди матери-природы он работает здесь. Он добровольный, скромный работник для своего Великого и Большого Хозяина. Он знает, Варфоломей, что без труда сверхсильного нет подвига. Без трудов бледнеет молитва. И он трудится, как батрак, чтобы угодить Великому Хозяину мира.
Он верит, что, когда его не будет, когда он умрет, какой-нибудь другой пустынник, а может статься, и двое, и трое, набредут на эту усадьбу, поселятся в ней. Так надо приготовить, устроить в ней все получше, повольготнее. И в храме, и в избе, и в поле. Пусть порадуются и возблагодарят Господа.
И острое, могучее, неземное счастье охватывает все юное, светлое существо Варфоломея. Горит он весь. Раскрылся снова широко белый, сверкающий, благоуханный цветок его детски-невинной души, и весь он — горячее пламя всеобъемлющей любви к своему Хозяину.
— Боже, научи меня, что мне сделать, чтобы быть ближе к Тебе? Я — Твой, весь Твой. Приблизь меня еще к Себе, Господи!
Падает на пол. Лежит, обессиленный, в полузабытьи…
Лучины трещат, озаряя скудным светом лица угодников на образах-складнях!..
Ночь бежит вдохновенно и