от летящих искр просвещения выгорают плевелы заблуждений и предрассудков, чьи корни питает оскудевающая нива религии — топкий фундамент, исподволь засасывающий великолепный купол «Благочестивого Обмана», над ним самонадеянно возведенный. «Temporis filia veritas» («Истина — дочь времени»).
Понятие веры обязано начисто утратить свой религиозно-мистический смысл и утвердить новое — эстетико-философическое — значение. Вера — это единство разумения и чувств. Вера — это духовная свобода. Вера — это добродетель. Вера — это любовь. Вера суть человечность…
Лаэсий мечтательно вздохнул; и на момент просиявшее (ставшее младенчески умильным) лицо его с блещущими зрачками, глубинной серьезностью прониклось; он возобновил речь:
— Но возвратимся, однако, ко мне. Я помогал своим прихожанам как мог, как они, «не умеющие правой руки отличить от левой», сумели бы принять мою помощь, — будто бесперечь врачевал незаживающие раны, будучи бессилен привить им то целебное снадобье, которое, по слову Тимея, «изо всех снадобий совершеннейшее и наилучшее» — знание. Ибо знание есть энергия, животворящая самосознание, иначе — мудрость, иначе — человечность — человеческую натуру, — поскольку, следуя этической теории Бенедикта Спинозы, разумение выводит индивидуум из пассивного состояния в активное, позволяя воспринимать адекватные идеи и превалировать над неадекватными аффектами, — то есть быть самодовлеющим и вольным, недоступным ненависти, исполненным любви… — и, с печальной теплотою улыбнувшись мне, отец бережно взял мою правую руку в обе свои. — Нет, не смел я вослед апостолу Павлу похваляться пред ликом Всеправедного Судии: «Подвигом добрым подвизался, течение свершил, веру сохранил…», — а посему, когда доктор Альтиат предложил мне воспитать человека, я без малых колебаний и укоризн совести тотчас же дал согласие и покинул тех многих, чью участь в моих возможностях было облегчить, ради того одного, кого в моих возможностях было спасти. И я ни разу не усомнился в сделанном выборе. Пусть, Себастиан, сын мой, ты проживешь свою жизнь замкнуто и безвестно, но проживешь ее достойно, ибо проживешь ее мудро и добродетельно, а кто мудр и добродетелен в себе, тот для всякого будет таким (законно сказано у Марка Аврелия: «прегрешающий всегда прегрешает против самого себя»); и ежели судьбе станет угодно нарушить твой мирный покой, вырвать тебя из философской уединенности, ты, — с доблестью, приличествующей благородному мужу — истинному человеку, — выстоишь все, что бы рок тебе ни ниспослал: «Подобно огню, овладевающему тем, что брошено в него: слабая лампада была бы погашена, а яркое пламя вздымается еще выше».
VIII
— Таков был сей давний разговор, — произнес Себастиан, как бы отделившись от Лаэсия, с образом которого слился на время сказанного монолога (так что чудилось мне, точно я, будучи Себастианом, внимаю своему почтенному воспитателю): — Разговор этот так хорошо запечатлелся у меня в памяти, поскольку прилежно записан на пергаменте моей души, как и многие другие беседы наставника; годам не соскоблить сих священных для меня текстов, ведь я постоянно возвращаюсь к ним — отраднейшим своим воспоминаниям… Я люблю Лаэсия, как отца. Превыше, чем отца. Ибо по справедливому речению Аристотеля: родители дают нам жизнь, а учителя — добрую жизнь (коли сами они добры). Без Лаэсия… окажись на его месте кто-то иной… чем был бы я?.. Никчемным сочетанием пассивной материи и инертной мысли? животным, лишенным равно инстинктов и разумения? улиткой с полой раковиной, бесцельно переползающей из угла в угол?.. Я обязан Лаэсию всем… и обязан был во всем отвечать ему совершенным послушанием, верно следуя разуму, каковой он во мне беззаветно взращивал…
Но я… я человек, Деон. Каким бы исключительным ни был мой путь — это человеческий путь… Рассудок — наш возница — правит вожжами чувств и эмоций, но стоит оным, ежели возница по неопытности или беспечности потеряет контроль, пуститься во весь опор, — их не сдержать; они увлекают колесницу духа и стихийно мчат ее, — порой к погибели, порой к спасению… порою же к стечению того и другого…
Так уж вышло, что и мне довелось познать владычество Киприды123. И я — изгой, в дикой глуши сокрытый, не избежал разящих стрел Эрота124… Ваша вчерашняя речь, ваши откровенные замечания касательно влюбленности и любви, подвигли меня сызнова переосмыслить некогда пережитое…
Последовало непродолжительное (но долгое) молчание.
«Без вины человеку прожить не дано,
Не дано прошагать по земле без греха…»
Вполголоса прочитав эти стихи, Себастиан, отсутствующе вглядываясь перед собой, на несколько секунд впал в некую особенную (таинственную) задумчивость. И вот «придя в себя», выдохнул меланхолично; взял хрустальный графин, что стоял пред нами на столе, и наполнил водой два стакана, первый из которых любезно подал мне, а из второго отпил сам (со сдержанностью, веющей беспокойством). Засим молвил:
— Мне шел семнадцатый год — цветущая пора, когда чувства необычайно обострены и неутолима любознательность. Умом я, пожалуй, был старше многих своих сверстников, но в душе оставался сущим ребенком, кой, не ведая забот и треволнений, увлеченно осваивает жизнь да с наивной непосредственностью удивляется всему, что созерцает. Я все чаще выходил на длительные прогулки и все чаще в преднамеренном одиночестве. Меня манил сакральный зов, с каждым звуком природы единосущный: шелестом растительности и переливами ручьев, щебетом птиц и стрекотом кузнечиков, шепотом ветра в волосах, — полифоническое безмолвие девственного мира; чье-либо присутствие неминуемо заглушало бы сей всепроницающий глас единства бытия, — ибо, как известно, природа вещает лишь тому, кто один, или же тем, кто одно…
Были последние дни апреля — первые дни безраздельно воцарившейся весны. Согретые ласкою солнца, парящего в безоблачной лазури, деревья налились соками и нежно-салатовой распустились листвой; поднялась ввысь насыщенная трава, в коей пламенели пестрые головки цветов; воздух был напитан сладостным, упоительно-будоражащим ароматом пробуждения, отчего сознание обретает столь привольное раздолье, такую эфирную легкость и прозрачность, что кружится голова… Эти дивные дни, в какие с особой силой ощущаешь во всем преходящем проявление вечного, мне вовсе не хотелось просиживать за книгами; тело мое жаждало трудов, а дух — впечатлений. В груди у меня глухо и тоскливо плакало какое-то непознанное чувство, просящееся наружу из своей укромной кельи. И часто, лежа на поляне, я прислушивался к тихому лепету скрытого источника, словно бы он, в самом себе стремящийся, отзывался мне, сливаясь с грунтовым течением моего подсознания… Бывало, до поздних сумерек бродил я по лесу, обстоятельно его исследуя, точно бы ища чего-то; забирался в такие дебри, в которые не дерзал заглядывать ранее (временами мне встречались плотоядные звери, — я благоразумно держался поодаль, спокойствие сохраняя, и они отвечали взаимностью); несколько раз нешуточно заблудился, но и то было мне в радость: