молчим. И тут, будто из-под земли, телега объявляется — прямо из далёкой Фёдоровки, и в ней не кто-нибудь, а родственник мой, дедушка Виктор. Я не узнал его, а он меня помнит. А ведь я бывал у них в хате, это через дорогу от нашей, совсем близко. Жену его зовут бабушка Поля. У них ещё во дворе такая красивая, из глины вылепленная конурка для собаки, на хатку игрушечную похожа, побелена и даже соломенным снопиком накрыта. Я всегда на эту конурку засматривался, когда в гости к ним приходили.
— И як там у Москви?.. Як батько, Тамара? — спрашивает дедушка Виктор.
— Всё хорошо, — бодро отвечаю я. Почему-то очень хочется узнать, цела ли собачья халабудка у них во дворе, да я стесняюсь спросить.
Он подвозит нас почти к дому. Мы просим его зайти к нам, отдохнуть. Но у него какое-то колхозное поручение на станции, и, приподняв на прощанье кепку с головы, он дёргает вожжи.
Я гляжу в спину согбенному деду Виктору. Всё ещё не могу в себя прийти от неожиданности его появления на безлюдной степной дороге. Он уже далеко, а я ничего не сказал ему ласкового, доброго. Не передал привет бабушке Поле. Ну, что же я такой безмозглый!
* * *
Иногда дядя Коля сам отправляется с нами на разные полевые работы. О, тогда уж дорога туда и обратно промелькивает совсем незаметно! То песни он поёт, то истории забавные рассказывает из старой мардаровской жизни. Как-то даже про Ворошилова вспомнил.
— Да, однажды тут у нас сам Ворошилов на станции остановился. Что? Не верите?.. Точно говорю! У него ведь жинка была отсюда родом, еврейка… После революции евреев на станции немало жило, кто хлебом торговал, кто в аптеке, в магазинчиках. У них даже синагога своя имелась. Даже в колхоз потом собрались, «Еврей-хлебороб» назывался. Но недолго тот колхоз проработал…. Так вот, ехал Ворошилов с жинкой своей, кажется, из Турции возвращался, и решил шурина своего мардаровского навестить. Подарил он шурину, Горбману, охотничью двустволку. Тот с этой двустволкой потом ходил виноградник свой по ночам сторожить. И вот однажды осенью наши сорванцы мардаровские сговорились его попугать трошки. Знали, что дядька трусоватый. Смастерили из порожних тыкв пугала. Как? Да очень просто: прорезали в тыквах глаза, рты, посадили на шесты, зажгли внутри свечки. Подкрадываются к тому винограднику и давай выть дурными голосами. Горбман выскочил из шалаша со своим ружьём и дал дёру. И только когда к дому своему добежал, пальнул с крыльца в воздух… Вот такие бывали у нас бандитские сорвиголовы.
Он озорно косится на нас.
— А между прочим, Юра, знаешь, почему Валегоцулово, где ты родился, так называется?.. Это слово молдавское. Там ведь молдаван много жило и теперь живёт. Вале — значит «долина». А гуцул — он и есть гуцул, разбойник. Вот и выходит: Долина разбойников. Поэтому и переименовали теперь в Долинское.
— А Мардаровка почему? — спрашивает Миша.
— Потому что помещик тут жил в Старой Мардаровке, и звали его Мардар. Старинное имя — Мардарий, оно даже в церковных святцах имеется. Так мне мама говорила, ваша бабушка. Бабушка Таня в святцах добре разбиралась.
Вспомнив о церковном, дядя Коля неожиданно приосанивается, переходит на твёрдый маршевый шаг и запускает в воздух озорной куплет:
Самолёт летит,
мотор работает.
В кабине поп сидит,
картошку лопает.
И почти без передыха ещё один:
У попа, у попа,
у попа у Яши
Окривела попадья
от советской каши.
Мы с Мишей переглядываемся, хихикаем. Но про себя я думаю: как же так? ведь если он — мой крёстный, то почему он над попами насмехается?
Дядя Коля между тем, не переставая отмахивать в такт руками, уже другую запел, нашу любимую — из «Чапаева»:
Ты, моряк, красивый сам собою.
Тебе от роду двадцать лет.
Полюби меня всей душою.
Что ты скажешь мне в ответ?
Мы подпеваем ему как можем, а когда кончается песня, тут же заказываем ещё одну маршевую, памятную мне со времён сибирских:
Гулял по Уралу Чапаев-герой,
Он соколом рвался с полками на бой…
— О, эта совсем неплохо получилась! — хвалит он нас, когда допеваем. — Так мы скоро не хуже Краснознамённого ансамбля спивать будем… А ещё что предлагаете?
— «Солдатушки, бравы ребятушки»! — выпаливаю я. — Суворовскую.
— Эт-то добрая песня! Только её надо вот как петь, — объясняет он. — Я запеваю вопрос, а ответ — хором. Ну!
Солдатушки, бравы ребятушки,
А где ваши о-отцы?
Тут уж все втроём оглашаем мы горячий воздух радостным державным припевом:
Наши отцы — русски полководцы!
Вот где наши отцы.
Не успеваем допеть песню до середины, как мимо нас проносится гружённый зерном грузовик. Сквозь клубы поднятой им пыли видно и слышно: зарыв ноги в зерно, полулежат три женщины в белых платках и звонко, на всю степь, выводят своё:
Йидьмо, Галю, з намы, з намы, козакамы.
Краще тоби буде, чим в риднои мамы.
И я теряюсь на миг: да где ж это я, где мы все — дядя Коля, Миша, эти женщины? В жизни ли всё это с нами происходит? Или мы все — только участники какого-то стремительного, до конца нам не ясного действа, и за ним, за нами из-за края земли откуда-то неслышно и незримо наблюдают люди будущего века?
* * *
Уже за полночь, наверное, а спать совсем не хочется. Мы лежим с открытыми глазами, смотрим на звёзды, тихо переговариваемся. Третье лето, как я приезжаю в Мардаровку, а никак не наговоримся. Вишнёвые листья лепечут о чём-то своём, тысячи ночных сверчков посылают радостные позывные к Млечному пути. Наша поднебесная лежанка, которую Миша из лёгких сухих жердей, досточек, веток, перевитых бечёвкой и проволокой, искусно соорудил к моему приезду почти на макушке старой вишни, получилась такой прочной, что дядя Коля, махнув рукой, разрешил нам на ней ночевать, а тётя Нина выдала одеяла и подушки.
— А какое тебе из военных кин больше нравится? — спрашивает Миша.
Я соображаю про себя: «Подвиг разведчика»? Или «Молодая гвардия»?.. Нет, о краснодонцах очень уж страшная картина, невозможно смотреть, как пытают их, как в шахту сталкивают… «Парень из нашего города»? Или