1
Октябрь 1949 года. Порт Игарка на Енисее. Разыгрался шторм, предвестник зимней пурги. Всё встало на дыбы: и воздух, и вода. В окна пароходного салона на «Марии Ульяновой» хлещет такой каскад, что становится страшно за ветровое стекло. Пароход пуст, стоит на погрузке и должен ещё сходить в Дудинку, чтобы взять там последних пассажиров в навигацию этого года. Но в салоне – «сборище нечестивых», как выражается первый помощник капитана. Его сокращенно величают «пом», второго помощника «пом-пом», и третьего – «пом-пом-пом».
Всё сборище преследует одну и ту же прозаическую цель – добыть свежего красноярского пива в буфете парохода. Эта цель привлекла сюда и лётчиков с игарского аэродрома, расположенного на острове, посреди Енисея (сам город и порт на правом берегу реки), и двух геологов северной экспедиции, и артиста театра музыкальной комедии, и лесозаводского бухгалтера, и меня, топографа с большого заполярного строительства. Среди лётчиков встречаю знакомых ребят – не первый раз прилетают в Игарку. Приходилось мне с некоторыми из них летать пассажиром в Лабытнанги или в Норильск. В салоне уютно, пива сколько угодно, надвигается вечер, и завязывается та самая беседа, какая, верно, так же нужна человечеству, как лучшие книги, самые яркие подвиги, самые красивые поступки. Я думаю, что именно такие встречи и разговоры в поездах, на экспедиционных стоянках, в палатках и на сеновалах, на воде и в воздухе обязательно приносят людям некую трудно учитываемую, но весьма ощутимую пользу, потому что, мне кажется, они порождают в душах изумительнейшее беспокойство, которое и даёт миру Джеков Лондонов и Арсеньевых, Туров Хейердалов и Валериев Чкаловых, а может быть, даже Ильюшиных и Туполевых. Право же, они, наверное, вспомнят в своих биографиях мужские беседы, сыгравшие для них эту «беспокоящую» роль…
Таял короткий осенний день. На берегу смутно чернело здание «графитки» – самое высокое сооружение Игарки, некогда предназначавшееся под графитовую фабрику, а теперь отведённое под склад. Зажигались огни на радиомачтах, а погода продолжала бушевать.
Со мной за столиком сидел лётчик в комбинезоне и сосредоточенно, аппетитно ел котлету. Рядом с ним лежали на столе защитные очки в треснувшей пластмассовой оправе. Он прислушивался к беседе и молчал. Казалось, что он никому здесь не знаком. Подавальщица почему-то оказывала ему некое предпочтение, он быстрее всех получал заказы и каждый раз слабо улыбался женщине и чуть смущённо благодарил её кивком головы.
Разговором овладел полнотелый пожилой лётчик с круглым добродушным лицом и громким басом. Он обладал тем свойством голосовых связок, которое актёры называют «носкостью»: его речь проникала, казалось, за все перегородки и слышалась даже на корме.
– Хочу я вам рассказать про одного пленника крылатого из этих вот, здешних мест, – басил лётчик, отставив недопитую кружку. – А было дело лет двадцать назад, когда город и порт этот только закладывали. Прилетел я сюда на своём По-2, сел на енисейском льду и целую зиму возил над тайгой то аэрофотосъёмщиков, то инженеров, то партийных работников. Тут ещё Егоркину избушку показывали.
– Какую Егоркину избушку?
– Да ту, от которой город название получил: охотник здесь русский жил, Егорка. Кругом по тундре кочевали эвенки, ненцы, саха. Они дружили с охотником и называли его по-своему: Игаркой. Вот и пошло: Игарка.
– А теперь уцелела эта избушка или нет?
– Нет, рассыпалась, ветха была. Да, так пришлось мне зазимовать в этих краях с экспедицией, только километров на сто вверх по течению отсюда. Там другой охотник жил, Ермаков, и местность там получила название «станок Ермакова».
– Станок? – спросила подавальщица. – Почему «станок»?
– От слова «стоять», «останавливаться», девушка! Теперь просто Ермаково, а раньше звали «станок Ермакова». Зимовали в лачужке, и дичи же там было, вокруг этой лачужки, сколько до того я за всю жизнь не встречал. Верите ли, на крышу этого «станка» до полусотни куропаток садилось. Дверь откроешь, клуб пара из неё вымахнет, как из паровоза, – мороз-то под пятьдесят – а они и не взлетают даже. Нахохлятся, только чёрные точки глаз видать, да ещё мохнатые ножки у них, с чёрным ободком.
Перезимовали, дождались сырых ветров и оттепели. В июне лёд на Енисее прошёл, и сразу за льдом – первый пароход из Красноярска, с припасами для нас. Зазеленело всё, и пошла тут комариная напасть, ну сладу нет! Нынче жидкость придумали от них, а тогда даже накомарника не из чего сшить было – марли не взяли, опыта не было. Костры жгли. Бывало, сами в дыму прокоптимся, как вобла, а комар проклятый даже сквозь дым к тебе рвётся, будто он тут, в тайге, только тебя и дожидался, чтобы досыта тобою нажраться. Да что комар! Вот к середине лета мошка повалила…
– Чего пугаешь? – засмеялся младший из лётчиков, которого в шутку товарищи называли Балалайкиным. – Тут народ весь пуганый, бывалый. Диметилфталатом теперь намазался – никакая мошка не подлетит.
– То сейчас, а я про те времена толкую, когда всё это в диковинку было. И ночи светлые, и комары жгучие, и мошка проклятая. Повертишься, бывало, на потной простыне, потомишься, и уж до того тебя это пение комариное проймёт, что плюнешь, сапоги натянешь, ружьё с гвоздя, и – пошёл середь эдакой «ночи», по солнышку, в тайгу.
Вот отошли мы раз с топографом Костей от станка подальше, километров, должно быть, за двенадцать. Ходьба по северной тайге нелёгкая, будто по мокрой пуховой подушке: нога в моховую мякоть по колено другой раз уходит. Ногу надо ставить плоско и не торопиться.
Вышли на возвышенность. Кругом – тайга, зелёное море. Поодаль от других деревьев стоит огромный лесной великан – сосна не сосна, кедр не кедр. Подошли ближе, видим – природа себе на потеху сама мичуринский опыт произвела: ветви у дерева покрыты и сосновыми, и кедровыми иглами.
– «На севере диком стоит одиноко», – процитировал лесозаводской бухгалтер. – Вы, товарищ, увлеклись. Вы ж про пленника крылатого рассказать хотели?
– А я про что же? Ишь, торопыги какие! Нет, уж вы мне по порядочку дайте… А насчёт Лермонтова – это вы правильно вспомнили, только у Лермонтова это, наверное, не сосна была, а кедр одинокий. Ведь в его-то времена много здесь кедров одиноких о прекрасных пальмах мечтали, да и… сейчас мы, вон, мечтаем… – он хитро подмигнул подавальщице, и та засмеялась.