Он поджарил яичницу из нескольких яиц и не мог ее взять в рот. Тогда, старательно отмеряя ингредиенты, он приготовил себе коктейль и выпил его. Потом сделал попытку вернуться к яичнице — она показалась ему противной по-прежнему. Выпил еще один коктейль, ковырнул яичницу с другого края омерзительна! Он скормил ее Скемперу, а сам выехал на шоссе и отправился в ресторан. Там его встретила музыка, оглушительная, как на параде. Единственная официантка стояла на стуле и нанизывала шторку на прут. «Я сейчас к вам подойду, — сказала она, — садитесь, где вам понравится». Мистер Эстабрук облюбовал себе один из сорока свободных столиков. Он был не то чтобы разочарован, но, отправляясь в ресторан, он представлял себе, что будет окружен там народом — мужчинами, женщинами, детьми, — и сейчас чувствовал себя не только в одиночестве, но и одиноким. Удивительно, что в нашем языке одно и то же слово призвано обозначать эти два по существу разные понятия: одиночество духовное и одиночество физическое. Мистер Эстабрук был одинок и страдал от своего одиночества. Еда была не просто скверной: она была немыслима. Казалось, ее приготовил человек, начисто лишенный каких бы то ни было воспоминаний, такой невкусной она была. Мистер Эстабрук не мог есть. Размазав волокнистый, переперченный бифштекс по тарелке, он, чтобы не обидеть официантку, заказал себе порцию мороженого. Ресторанная еда напомнила ему о том, что множество людей — кто по собственной вине, кто просто в силу незадачливой судьбы — обречено на подобные трапезы и одиночество каждый день своей жизни. От этой мысли ему стало неуютно, и он поехал в кино.
Долгие летние сумерки наполняли воздух своим мягким светом. Над огромным зловещим экраном, слегка наклоненным к зрителям, повисла вечерняя звезда. В линялом свете уходящего дня линялые человечки и зверюшки гонялись по полотнищу экрана друг за другом, взлетали в воздух, плясали, пели и падали вверх тормашками. Затем на смену им появились титры, и с наступлением темноты началась демонстрация фильма, идиотизм которого не поддавался никакому описанию. Под влиянием голода, скуки и одиночества мистер Эстабрук ощутил острый приступ праведного негодования и принялся думать с сокрушением о людях, вынужденных писать сценарий, и о замученных актерах, которым платили за то, чтобы они повторяли эти нелепые схематичные строки. Он представил себе, как они подъезжают вечером к своим домикам в Беверли-Хиллс и растерянные и обескураженные вылезают из своих машин с откидным верхом. Больше пятнадцати минут он выдержать не мог и поехал домой. На этот раз вместо разоренного дивана Скемпер облюбовал себе кресло и украсил его светлую шелковую обивку все той же шерстью и грязью. «Фу, Скемпер! Фу!» — сказал мистер Эстабрук и принял меры для спасения мебели, которые ему пришлось потом повторять каждый вечер: положил скамеечку для ног на диван вверх ногами, стулья тоже перевернул, на кушетку в коридоре поставил корзинку для бумаг, а обитые стулья в столовой нацепил сидениями на стол, как это делается в ресторанах во время уборки. Он погасил свет. Перевернутая вверх тормашками мебель в темноте придавала всему фантастический характер, и на минуту мистер Эстабрук ощутил и себя чем-то вроде привидения, которое пришло полюбоваться на разрушительную работу времени.
Когда он лег в постель, он, естественно, подумал о жене. Наученный опытом расставаний, он хотел возможно полнее утолить свою страсть — впрок, и за две ночи до отъезда заикнулся было жене о своих нежных чувствах, но миссис Эстабрук была слишком утомлена предотъездными хлопотами. В следующий вечер она отнеслась к его просьбе несколько благосклонней, но перед тем как лечь, сбегала на кухню и запихнула четыре тяжелых одеяла в стиральную машину, в результате чего тотчас перегорела пробка, а пол был залит водой. Он смотрел на нее из дверей кухни, в последней стадии неустроенности, и никак не мог взять в толк, зачем она все это сделала. Или это бессознательное женское кокетство? И глядя, как жена — грузная, величавая женщина — вытирает пол, он подумал, что ей хотелось бы, верно, нимфой пробежаться по рощице, чтобы на спине мелькали солнечные блики и круглые тени листвы и чтобы серебристый ручей сверкал у ног, но так как она страдала одышкой, а поблизости рощи не было, она решила ограничиться запихиванием четырех одеял в стиральную машину. Мысль, не приходившая ему в голову ни разу дотоле, — что страсть ускользать от преследования в такой же мере заложена природой в его жене, в какой стремление преследовать заложено в нем самом, — умилила его и даже доставила ему некоторое удовлетворение. Впрочем, кроме этой радости открытия, никаких других радостей в ту ночь ему не выпало.
Но вот семья уехала, и настало время осуществить свой идеал — идеал чистоплотного мужчины, полного самообладания и искусно распоряжающегося своим одиночеством. Это оказалось не так просто. Впрочем, легкой победы он и не ожидал. Следующий вечер он до одиннадцати играл свои двухголосые вариации. На третий извлек телескоп. Проблема питания так и осталась нерешенной, и за какую-то неделю он потерял чуть ли не шесть килограммов. Брюки под ремнем собирались в сборки, как рубаха. Он взял три пары брюк и понес их в чистку. Рабочий день был окончен, но хозяин еще не ушел. Это был раздавленный жизнью человек. Он порвал кружевные наволочки миссис Хэзлтон и потерял шелковые рубашки мистера Фича; вся его аппаратура была в ломбарде, профсоюз требовал страховых взносов за сотрудников. Сам он совершенно лишился аппетита, и все, что он брал в рот, вплоть до простокваши, обжигало ему пищевод как огнем.
— Мы больше не держим портного, — сказал он уныло. — Но если вы отправитесь на Кленовую аллею, там есть женщина. Миссис Загреб. На углу Кленовой аллеи и Клинтон-стрит. Вы увидите у нее в окне вывеску.
Вечер выдался темный, и как всегда в это время года в воздухе реяли светлячки. Кленовая аллея соответствовала своему названию, и темнота ночи была еще непроходимее из-за густой листвы. Дом на углу был деревянный, с крыльцом. На участке клены стояли так тесно, что между ними негде было вырасти траве. В окне красовалась вывеска: «Ремонт одежды». Он позвонил в звонок.
— Одну минуту! — послышался сильный и свежий голос. Затем открылась дверь, и на пороге, придерживая дверную ручку одной рукой и вытирая голову другой, появилась женщина. Приход посетителя, казалось, ее удивил.
— Входите, входите, — сказала она. — Я только что вымыла голову.
Он проследовал за ней в темную переднюю и оттуда в гостиную.
— Мне нужно сузить вот эти брюки, — сказал он. — Вы принимаете заказы?
— Какие угодно, — засмеялась она. — Но только отчего вы худеете? Сели на диету?
Она отбросила полотенце, но продолжала потряхивать головой и ерошить свои темные волосы. Разговаривая, она все время двигалась по комнате, как бы заряжая ее всю своей неугомонностью; в любой другой женщине эта манера показалась бы ему несносной, но в миссис Загреб она была выражением ее грации и обаяния, признаком ее внутренней устремленности.
— Нет, я не сел на диету, — сказал он.
— Неужто заболели?
В ее расспросах звучало живое непритворное участие, словно он был ее старинным приятелем.
— Что вы! Просто я пытался сам себе готовить.