— Я больше не могу, — сказал он. Голос был сиплый.
— Ты сказал, это обычное дело, — заметила она.
— Только не сейчас. Не сейчас.
Он закачался.
— Я понимаю, — сказала она.
Он не отвечал. Только качался все быстрее, пока через несколько мгновений не завалился на бок, так и не отняв рук от головы и прижав колени к груди.
В свинарнике опять завыли, сначала две-три свиньи, потом остальные, как стая волков. Они проголодались, хотели завтракать, а он запаздывал. Турюнн наклонилась над ним, попыталась убрать руку с головы, но не получилось. Он рыдал, слезы лились по переносице и капали на пол. Было ужасно холодно, не замерзнет ли вода в кранах? Свиньи верещали, свиноматки басом, нетерпеливые поросята визгливым фальцетом. Звуки давили ей в спину, затылок, барабанные перепонки. Там живые существа, и они полностью зависят от привычного распорядка.
— Мне надо… Я все сделаю. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Можешь просто… А потом мы пойдем домой и позавтракаем.
Она оставила его и попыталась вспомнить, сколько они относили корма в разные загоны накануне вечером. Навоз она приберет позже, это не так важно, сейчас надо их успокоить, накормить.
Повозившись, она нашла в предбаннике выключатель. С потолка свисала воронка. Турюнн поднесла ведро и открыла задвижку. Корм с грохотом повалился из горлышка, она вернула задвижку на место, но задвижку заело и пришлось заталкивать ее с силой, ведро переполнилось, корм упал на пол. У Эрленда есть «валиум», если отец откажется его принимать, она разломает таблетку и сунет ему в еду. Если, конечно, удастся его покормить. Или, может, в кофе.
Ей бы даже было приятно здесь одной, если бы только отец не лежал в мойке. Она неожиданно осознала, когда торопилась от загона к загону, что ей хорошо. Она никогда не работала в свинарнике одна, только наблюдала, и вот, ходит за кормом, вываливает его проголодавшимся животным и очень им нужна. Кто бы еще этим занялся, когда отец валяется за дверью?
Она вспомнила репортажи в газетах. Люди из Общества защиты животных приезжали на хутор и обнаруживали ужасную картину: скот по колено в навозе, пожирающий друг друга. Наверное, все начиналось примерно так же. Не исключено. Ключевая фигура в семье умирает, свиньи разочаровывают, радость от работы иссякает, все кругом превращается в безмолвный упрек и приходит в упадок.
Он по-прежнему лежал на боку.
— Пойдем в дом, — позвала она. — Пошли.
Казалось, он спит. Позвонить врачу? Надо было переговорить с докторами в больнице до отъезда, но о чем? Как справляться с горем и шоком?
Она-то думала, стоит им с Эрлендом приехать на хутор, и все будет в порядке. Поросенок пусть лежит. Даже люди могут заспать собственных детей, если будут кормить ночью и заснут, она об этом читала, ужасалась, связывала такие случаи с неразвитым чувством материнства, ведь мать даже во сне оберегает свое потомство.
— Пошли.
Он открыл глаза, медленно поднял взгляд.
— Я потерял сознание?
— Точно не знаю. С поросенком, конечно, вышло ужасно. Но тебе надо…
— Я потерял сознание?
— Да. Потерял. Пойдем.
* * *
Он начал звонить Крюмме около девяти, но никто не отвечал. После семи звонков, оставив три сообщения, как он сам понимал, совершенно истерических, он позвонил в редакцию. Там не знали, где Крюмме, сегодня у него вечерняя смена. Он опять попытался дозвониться на мобильный. Безрезультатно. Только голос Крюмме, монотонно и деловито просивший оставить сообщение. Настал час возмездия. Крюмме не хотел его больше знать. Эрленд и сам прекрасно сознавал, что накануне вечером разговаривал слишком сухо и безразлично. Сказал, что домой не едет. Но как еще он мог говорить при Туре и Турюнн? Этим разговором он исключил Крюмме из своей жизни, а все началось с единорога, со лжи, когда он притворился спящим, пока Крюмме суетился вокруг него.
И почему он не рассказал сразу же?! Только три дня спустя, пьяный, позвонив из гостиницы, и теперь все кончено. Крюмме, однозначно порвал с ним, лживым трагиком, не больше и не меньше.
Он сел у кухонного окна, убивая время. Стайка воробьев и синиц навестила кормушку с хлебными крошками и куском неизвестно чего, подвешенным на веревке. Он снова вспомнил про хуторского домового, который, вероятно, уже давно помер от голода. Он выпил чуть теплого кофе и попытался сосредоточиться только на птицах у кормушки, на их обыденной суете. Тур спал наверху, после того как с утра Турюнн впихнула в него таблетку «валиума». Она-то и разбудила Эрленда, было ужасно проснуться и понять, где находишься и что надо звонить Крюмме. С тех пор, как он сделал первый звонок, прошел уже час. Он уже всерьез боялся того, что ему придется сказать. У Тура действительно случился нервный срыв, а Турюнн совершенно сбита с толку. Он должен здесь остаться, это был не просто жест вежливости, хотя он не понимал, чем может помочь кроме собственно присутствия, кроме того, что он дядя, хотя он даже понятия не имел, что такое быть дядей; видимо, придется научиться. Он слышал их разговор в ванной, Турюнн практически заставила отца принять таблетку, она плакала и умоляла, чтобы он проглотил ее. Удивительно, что он так убивается по такой бездушной матери, но с Туром у матери всегда были другие отношения, чем с ним и с Маргидо. Она отличала Тура, как-то по-особому относилась к нему.
Теперь Турюнн снова отправилась в свинарник. Отец только что спускался, отрезал кусок хлеба и взял его наверх. Они не обменялись ни словом. Времени почти полдвенадцатого. Снаружи светило низкое медовое зимнее солнце, небо казалось сиреневым, по углам окна расцвели морозные узоры, он несколько раз приподнимал тюль, чтобы на них посмотреть, и каждый раз не мог не восхититься тем, какие они красивые, Сваровски-дизайн от самой природы, дома на окнах никогда не было узоров. Дома… Здесь, там, дома.
Он курил сигареты одну за другой, используя блюдце вместо пепельницы, искусал уже несколько ногтей, пока не вздохнул — давно он не грыз ногтей. Он хотел подложить еще дров, но увидел, что в бадье осталось совсем мало. Надо идти в дровяной сарай. Он закурил еще сигарету, проверил кофейник — осталась только мокрая гуща. Все здесь скоро исчерпается до дна.
Он пошел в коридор и стащил с крючка кожаную куртку, она была ледяной — коридор не отапливался. Ботинки тоже промерзли насквозь. С бадьей в руках он пересек двор. Похоже, стояла сильная стужа, зато как было приятно набрать полные легкие чистого морозного воздуха!
Дрова лежали огромной кучей, большие чурки слева, колотые — справа. Поперек одной чурки лежал топор. Земля пружинила от старой стружки и опилок, чувствовался сильный и приятный запах древесины. Эрленд прикинул размеры дверцы в плите и наполнил бадью колотыми дровами, вспоминая газовый камин дома и трехчасовую видеозапись горящего огня, которая согревала его первое время в Копенгагене. Для печки в гостиной он взял пару больших чурок, там еще не топили. На дне бадьи что-то заблестело, в самом углу, он вытащил предмет, оказалось — челюсть. Сунул ее в карман, захотел громко посмеяться находке, но не было сил. Может, он посмеется, когда покажет ее Турюнн, она, наверно, скоро закончит работу в свинарнике.