С трудом, вдоль бастионов Колледжа, мимо элегантных таксомоторов он отправился в путь, заведя церебро-музыкальную шкатулку. Пожарное депо, верный фетиш, сработало безупречно, и все (если не считать предстоявших ему вечером испытаний) шло как по маслу, когда случилось нечто ужасное. Он врезался в Шаса. Несчастный Белаква, занятый своими несчастными ногами, погруженный в звучащую в голове мелодию, Шас просто не мог, да и не хотел оставить тебя в покое. Во всем был виноват Шас.
— Halte-la,[469]— воскликнул пират, — куда такой веселый?
В тени надземной железной дороги Белаква вынужден был остановиться и посмотреть в лицо этой машине. В руках у нее было сливочное масло и буханка хлеба. Собственно говоря, на Перс-стрит находится только одна сколь-нибудь приличная молочная (хотя в переулках, лежащих между улицей и рекой, есть множество отличных бакалейных лавочек), да и та рядом с мастерской по изготовлению надгробных плит. Это очень существенно. Шас покупал там горючее. Каждый вечер он ходил туда дозаправляться. Белаква, однако, вовсе не склонен был откровенничать.
— Так, — сказал он уклончиво, — просто брожу в сумерках.
— Просто напеваю, — сказал его дорогой друг, — впотьмах. Hein?[470]
Белаква поерзал в лужице тьмы, образовавшейся под виадуком. Неужели он остановился, неужели тихий ход его мыслей был прерван только лишь затем, чтобы выслушивать этого заводного друга? По-видимому, так.
— Как там мир? — спросил он, несмотря ни на что. — Какие новости из большого мира?
— Серединка, — сказал Шас осторожно, — на половинку. Поэма подвигается, eppure.[471]
— Ах. — Да.
— Что ж, — сказал Белаква, пятясь, — аu plaisir.[472]
— Сегодня вечером, — закричал Шас, — у Фрики. Hein?
— Увы, — ответил Белаква, отплыв уже довольно далеко.
И она. В ярчайшем алом платье. Ее широкое утомленное бледное лицо. Королева бала. Aie!
Но Бог любит двоицу, и вот прямо из «Гросвенора» выскочил отирающий рот домотканый поэт в сопровождении маленького черного лемура политико-плужной наружности. От нежданного удовольствия Поэт даже щеки втянул. Золотисто-восточный балладообразный конус его головы был непокрыт. Под уоллиуитманиновским твидовым костюмом из Донегала угадывалось тело. Казалось, он только что обронил борону и нашел фигуру речи. В сердце нашего героя он вселял ужас.
Он скомандовал:
— Выпьем.
На трясущихся ногах Белаква поплелся в «Гросвенор», яркие глазки лемура буравчиками сверлили его поясницу.
— Пожалуйста, — провозгласил Поэт, словно только что перевел армию через Березину, — выбирайте, я угощаю.
— Простите меня, — промямлил Белаква, — я ненадолго отлучусь.
Ковыляя, он вышел из бара и двинулся по улице, вверх по улице, на всех парах, прямиком в кабачок, впустивший его через дверь бакалейной лавки. Это было невежливо и даже грубо. Когда его пугали, он был груб сверх меры, не робко дерзок, как стендалевский граф де Талер,[473]но груб, так сказать, украдкой. Робко дерзок, когда его изводили — например, Шас; определенно груб, когда его пытались запугать; чудовищно груб за спиной обидчика. Таков был Белаква. Наконец мы начинаем узнавать его получше, правда?
Он купил газету у очаровательного маленького грязнули, да, у не представлявшего угрозы изящного маленького Стёбли, тот осторожно подошел, ступая грязными босыми ногами, положительно, он работал только на себя, под мышкой у него оставалось всего три или четыре газеты. Белаква дал ему монетку в три пенса и фантик. Теперь он сидел на табурете, предоставленный себе, занимая центральное полотно главного триптиха, ноги на кольце, так высоко, что колени касаются стойки — исключительно удобная поза, — и траурно глотал стаут, делая вид, что читает газету.
«У женщины, — читал он с явным одобрением, — либо короткие ноги, либо большие бедра, либо глубокая седловина, либо большой живот, либо нечто среднее. Если бюст затягивать слишком туго, жир будет перекатываться от лопатки к лопатке. Если сделать его свободным, будет выпирать диафрагма, что не улучшает общий вид. Почему бы не привлечь какого-нибудь уважаемого закройщика корсетов к созданию brassiere-cum-corset decollete,[474]каковой изготовили бы из тончайшей ткани броше, саржи кутил и прорезиненной тесьмы, пятикратно прошили стежками в быстроизнашиваемых местах и снабдили неломкими стальными прутьями. Это придаст восхитительную перспективу диафрагме, поддержит бедра и улучшит вид вечернего платья, в особенности если оно без рукавов и с обнаженной спиной…»
Замечательно! А как насчет ярчайшего из алых платьев? Оно с обнаженной спиной или нет? Может, у нее низкая талия или глубокая седловина. У нее нет талии. У нее нет седловины. Ее невозможно отнести к той или иной категории. Не подлежит затягиванию в корсет. Не женщина. Grock ad libitum inquit.[475]
Теперь его изматывал страх того, что платье, не приведи Господь, окажется с открытой спиной. Не то чтобы он хоть на йоту сомневался в том, что обнаженная спина будет смотреться замечательно. Хорошо прочерченные лопатки в безупречном шарнирном движении. В состоянии покоя они будут лопастями якоря, а тонкая бороздка позвоночника — его стержнем. Разум Белаквы погрузился в созерцание этой спины, которую он всей душой не хотел бы видеть. В мыслях он видел эту спину якорем, геральдической лилией, разделенным прожилками листом, крыльями трепещущей на цветке бабочки, помещенными чуть под углом к главной оси; затем, уносясь еще дальше, он представил ее как обелиск, как иерусалимский крест, как боль и смерть, недвижную смерть, как распятую на стене птицу. Плоть и кости в алом саване, сердце изможденной плоти, спеленутое алым.
Не в силах более выносить неопределенность в отношении модели платья он прошел за стойку и позвонил ей в дом по телефону.
— Одевается, — сказала Венерилла, — и неистовствует.
Нет, ее нельзя попросить вниз, к телефону. Она уже час как в своей комнате, бушует и проклинает все на свете.
— У меня поджилки трясутся, — сказал голос, — я боюсь к ней подойти.
— Сзади оно открыто, — потребовал ответа Белаква, — или закрыто?
— Что закрыто?
— Платье, — закричал Белаква, — что же еще? Платье, которое она собирается надеть. Оно закрыто?