для вас больше, чем любовь к собственному ребенку? Ладно, вы страшились признаться во всём своему сыну, но разве после его гибели вы не могли приехать в Даниловку и сказать Вадиму о том, что он — давно не крепостной?
Это не укладывается у меня в голове.
— Я слишком дорожу своей репутацией, чтобы разрушить всё столь легко, — холодно говорит она. — Впрочем, я вижу, что мы с вами не в состоянии друг друга понять. Поэтому давайте останемся каждая при своем мнении. Рада была повидать вас, Анна Николаевна.
Она поднимается.
— Вы что же, не хотите поговорить с ним даже теперь?
Она качает головой.
— Благодарю за гостеприимство! Провожать меня не нужно.
Она выходит из комнаты, а через несколько секунд я слышу, как за ней захлопывается входная дверь.
А я, еще не придя в себя от такого разговора, бреду на кухню. И вздрагиваю, увидев там Вадима.
Он ничего не говорит мне, но по его глазам я понимаю — он всё слышал! Мы говорили слишком громко.
— Извини, я…
— Не надо, Анна Николаевна! Не бередите душу.
Он уходит в каморку, предназначенную для прислуги, и закрывает за собой дверь.
Мне хочется как-то поддержать его, но я боюсь сделать еще хуже. И потому заставляю себя переключиться на хозяйственные дела.
В Даниловку мы хотим выехать на рассвете, и потому большую часть вещей можно уже уложить в карету, что и делают Даша и вызвавшийся помочь ей швейцар. Саму горничную я отпускаю прямо сегодня, дав ей хорошие чаевые, и она долго и сердечно меня благодарит.
Потом я отправляю в ближайший ресторан — обедаю сама, а еще несколько блюд прошу упаковать мне с собой. Вадим еще ничего не ел, и я надеюсь, что он не откажется попробовать хоть что-то. Но он так и не выходит на кухню до ночи, а когда я стучу в его дверь, не откликается. Но я слышу скрип его железной кровати, когда он беспокойно ворочается на ней.
А уже ночью, когда я, так и не сумев заснуть, выхожу на кухню, чтобы выпить молока, я слышу его стоны — протяжные, разрывающие душу. И уже не могу удержаться.
На дверях каморки нет ни защелки, ни крючка, и я, снова постучав и снова не дождавшись ответа, всё-таки открываю ее. Ночь лунная, и в комнате почти светло.
Вадим мечется, почти плачет во сне, и мне становится так страшно, что я сажусь на краешек его кровати и касаюсь его лба. Нет, жара у него нет.
Он просыпается, изумленно смотрит на меня и хочет подняться. Но я не даю ему этого сделать:
— Всё хорошо! Спи!
У него, кажется, нет сил, чтобы мне возразить, и он просто целует мою руку. А потом так и засыпает, держа мою ладонь в своих — больших и сильных. И я сижу рядом с ним до самого утра.
50. Свои люди
Мы выезжаем из Петербурга на рассвете. Просыпающееся солнце окрашивает соборы и дворцы мягким розовым цветом, и город кажется особенно красивым.
А вот большая часть дороги до Вологодской губернии оказывается напрочь лишена романтики, и мы добираемся до Даниловки только через неделю.
Нас высыпает встречать всё население деревни, и когда я вижу взволнованные, радостные лица людей, которые за это время стали мне уже своими, то не могу сдержать слёз.
Когда карета подъезжает ко крыльцу, с него уже спускается Черская. Она долго обнимает меня и тоже плачет. Она, как никто другой, может понять мое настроение.
— С прибытием, Анна Николаевна! — улыбается Захар Егорович.
И я понимаю, что по нему я тоже скучала!
Я передаю коробки с лекарствами и инструментами Дмитрию Степановичу, и он приходит в такую растерянность, что мне приходится его ущипнуть.
— Да как же это, Анна Николаевна? Да сколько же денег вы за это отдали.
А счастье уже расплескивается по его широкому добродушному лицу, и я вижу, как ему не терпится перебрать все эти сокровища.
— А у нас жеребенок родился! — сообщает помогающая выгружать из кареты коробки со шляпками и платьями Стешка. — Вылитый Виконт!
Я не могу удержаться и целую ее, а она заливисто смеется.
Варя быстро накрывает на стол, и за обедом я обстоятельно рассказываю Сухареву, Назарову и тетушке о своих не тайных делах — о знакомстве с Елагиными и о том, что большой петербургский магазин будет закупать наши товары в любом количестве.
— Вот это новость так новость! — довольно потирает руки Захар Егорович. — Теперь и развернуться можно! Скоро в Вологде ярмарка, и ежели вы, Анна Николаевна, не передумали, так коровушек как раз прикупить надо бы.
Я одобрительно киваю. Кажется, теперь его уже не нужно понукать, и он сам, даже без участия настоящей Анны, пожалуй, станет тянуть эту упряжку.
При мысли о своем возвращении в двадцать первый век мне становится грустно. Я совсем недолго знаю всех этих людей, но как же мне не хочется с ними расставаться.
Когда управляющий и доктор уходят, мы с Черской запираемся в гостиной, и я рассказываю ей уже то, что не предназначено для чужих ушей. О Паулуччи и его тетради, о секрете, открытом мне Елагиными, и о том, что Вадим — тоже Данилов. Наверно, тайну Кузнецова можно было бы и сохранить, но мне хочется, чтобы настоящая Анна Николаевна понимала, кто он такой и не обидела бы его случайно.
— Передам ей, не беспокойся, — кивает Глафира Дементьевна. — И про Елагиных расскажу. Хорошо, когда знаешь, что есть люди, которые готовы тебе помочь. И спасибо тебе, Аннушка, за всё!
По ее морщинистым щекам текут слёзы, и она обнимает меня и целует.
Я достаю из шкатулки сапфировое колье, и Черская спадает с лица.
— Решилась-таки?
Я киваю. Надо.
И сидящий на комоде Василисий подтверждает:
— Пррравда, надо!
Мне хочется еще раз увидеть Вадима, но я боюсь, что если встречусь с ним, то переменю свое решение.
Глафира Дементьевна крестит меня. И я начинаю читать заклинание.
51. Возвращение домой
Я читаю заклинание, а в голове проносится целый сонм гнетущих мыслей. Что ждет меня там, в двадцать первом веке? И в какой именно день я попаду?
В тот же самый, из которого переместилась сюда? И будет ли это означать, что оказавшись там, я ничего уже не смогу вспомнить? Ни прежнюю Даниловке, еще не избалованную благами цивилизации. Ни свою поездку в Петербург. Ни доктора Назарова. Ни Черскую. Ни… Вадима.
Когда я думаю об этом, мне становится дурно. Я не хочу их