Хотя, в отличие от «Студента», в письме отсутствуют широкие исторические обобщения, в нем есть общее с рассказом ощущение ловушки. В рассказе это ловушка во времени: «…оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше» (8: 306). В письме – ловушка пространственная: герой должен попасть на другой берег, но «тот берег – сплошная, безотрадная пустыня». Иными словами, «пустыня», ведущая к Иртышу, сменяется еще одной «пустыней», что заранее ставит под сомнение осмысленность дальнейшего пути.
Хотя следующий короткий абзац дает реалистическую мотивировку невозможности «переправляться на ту сторону» («Выходит из избы мужик и, пожимаясь от дождя, говорит, что паромом плыть нельзя теперь, так как слишком ветрено…»), в поэтическом контексте заложено и дополнительное объяснение: плыть «нельзя», поскольку, в сущности, некуда. Впрочем, и упоминание «ветреной» погоды в словах «пожимающегося от дождя» мужика словно предвосхищает отсылку к «екклесиастическому» ветру в мыслях «пожимающегося от холода» героя «Студента», который «думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре…» (8: 306).
Самый запоминающийся образ в письме, несомненно, Иртыш, который «стучит по гробам». Несколько дней спустя Чехов вернется к этому образу в письме к родным:
Мутная вода с белыми гребнями хлещет по нем и со злобой отскакивает назад, точно ей гадко прикасаться к неуклюжему, осклизлому берегу, на котором, как кажется, могут жить одни только жабы да души убийц… Иртыш не шумит, не ревет, а сдается, как будто он у себя на дне стучит по гробам… (П 4: 86).
Отзываясь на посмертную публикацию чеховских писем из Сибири, Дмитрий Мережковский прокомментировал это описание Иртыша так: «восемь строк, за которые можно отдать все новейшие “стилизации” природы в стихах и прозе» [Мережковский 1991: 211]. И все же первенство должно быть отдано письму к Киселевой, где образ Иртыша, стучащего по гробам, получает развитие, благодаря которому экзистенциальная напряженность пейзажа и вопросов, задаваемых автором, становится еще более очевидной:
И вот я сижу ночью в избе, стоящей в озере на самом берегу Иртыша, чувствую во всем теле промозглую сырость, а на душе одиночество, слушаю, как стучит по гробам мой Иртыш, как ревет ветер, и спрашиваю себя: где я? зачем я здесь?[90]
Как всегда у Чехова, повторение оборачивается приращением смысла. «Иртыш» превращается в «мой Иртыш», интонация становится личной, интроспективной. Важное изменение: первоначально Иртыш издавал звук, «похожий на то, как будто под водой стучат по гробам», то есть описание находилось в рамках поэтического сравнения, не претендуя на статус объективной реальности. Но затем, словно сам автор начинает верить в подлинность созданного им образа, метафора реализуется: «…слушаю, как стучит по гробам мой Иртыш».
В отличие от адресата письма, Киселевой, современный читатель, который имеет дело с «полным собранием» чеховских писем, может вспомнить, что вопросы, подобные этим, уже задавались писателем – в контексте, далеком (юг, а не север) и вместе с тем родственном: на пароходе «Дир», плывущем от Сухуми до Поти. Имеется в виду письмо Михаилу Чехову от 28 июля 1888 года[91]:
После некоторого молчания заводим разговор (с капитаном «Дира». – Р. Л.) о «Весте», которая столкнулась с двумя пароходами и погибла. Под влиянием этого разговора море, ночь, ветер начинают казаться отвратительными, созданными на погибель человека, и, глядя на толстенького капитана, я чувствую жалость… Мне что-то шепчет, что этот бедняк рано или поздно тоже пойдет ко дну и захлебнется соленой водой…
Иду к себе в каютку… Душно и воняет кухней… Мой спутник Суворин-фис уже спит… Раздеваюсь донага и ложусь… Темнота колеблется, кровать словно дышит… Бум, бум, бум… Обливаясь потом, задыхаясь и чувствуя во всем теле тяжесть от качки, я спрашиваю себя: «Зачем я здесь?» (П 2: 305–306).
Очевидно, что в обоих письмах именно ощутимое присутствие смерти («погибели») усиливает остроту вопрошания и придает ему экзистенциальный характер. В этом отношении вопросы, которые задает Чехов, родственны тем, что, в тщетной попытке утвердить смысл существования перед лицом неизбежной для всего живого участи, ранее задавал царь Соломон из фрагмента ненаписанной пьесы: «К чему это утро? К чему из-за храма выходит солнце и золотит пальму? К чему красота жен? И куда торопится эта птица, какой смысл в ее полете, если она сама, ее птенцы и то место, куда она спешит, подобно мне должны стать прахом?» (17: 194)[92].
С другой стороны, можно заметить, что эти вопросы ведут к сцене на палубе из первого послесахалинского рассказа – «Гусев». Море, у которого нет «ни смысла, ни жалости», готовое «сожрать» всех людей, «не разбирая святых и грешных» (вспомним «созданное на погибель человека» море из письма Михаилу). Пароход, у которого тоже «бессмысленное и жестокое выражение». И возникающий на этом фоне диалог двух солдат, один из которых (главный герой рассказа) только что узнал, что он «не жилец на этом свете»:
– Где мы теперь? – спрашивает Гусев.
– Не знаю. Должно, в океане.
– Не видать земли…
– Где ж! Говорят, только через семь дней увидим (7: 337).
Человеческий голос осмысливает, упорядочивает стихию, отводит ей определенное место и время. Оказывается, власть океана не беспредельна, она ограничивается семью днями. Безбрежное вводится в берега, абсолютное – власть океана – начинает восприниматься как относительное[93]. Сознательно, подобно царю Соломону, или бессознательно, подобно рядовому Гусеву, протагонисты Чехова вовлечены в экзистенциальный поиск «смысла» и «жалости» – свойство, которое, как показывают чеховские письма, они разделяют со своим автором.
2
Важность отмеченной выше трансформации («как будто под водой стучат по гробам» – «стучит по гробам мой Иртыш») еще и в том, что благодаря ей описание приобретает откровенно сновидческий характер. Не случайно Чехов говорит: «Мне теперь будет сниться Иртыш». В свете этого признания описание Иртыша воспринимается как запись будущих сновидений.
Впрочем, отсылает это описание и к прошлым снам, насколько они известны из писем Чехова. Речь идет прежде всего о письме Григоровичу от 12 февраля 1887 года, в котором, отзываясь на публикацию написанного Григоровичем «Сна Карелина», Чехов рассказывает собственный сон, связанный с чувством холода. А. П. Кузичева проницательно отметила, что этот сон «словно воплотился в увиденном на берегу Иртыша» [Кузичева 2011: 215]. Действительно, в описании данного сна Чехов как будто предугадывает детали пейзажа, с которым ему еще только предстоит столкнуться несколько лет спустя:
Когда ночью спадает с меня одеяло, я начинаю видеть во сне громадные склизкие камни, холодную