сердце колотится и предметы не рассортированы, я боюсь, я разбита и не совсем в себе, по-английски это назвали бы «beside myself»[17]. Если я сейчас встану, то буду стоять и ходить, словно рядом сама с собой.
Для того, кто ходит и стоит, мир выглядит иначе, чем для того, кто лежит. Когда лежишь и смотришь в потолок, как, например, сейчас я, или безымянный старик у Беккета в «Компании», или безымянный пациент (читатель, писатель) в эссе Вирджинии Вулф о болезни, а потом ты обращаешь внимание на другие вещи. Пятна, мухи, краску, край обоев, окно, небо, облака, которые непрерывно меняются. Вулф называет это бесконечной кинопостановкой.
* * *
По ночам в доме у нас тихо, и мне кажется, будто я слышу стук собачьих лап на лестнице, но собака сейчас спит на полу возле кровати. Может, это наша предыдущая собака, которая была у нас раньше? В то, что люди умирают, я не верю, а как насчет собак? Много лет спустя после их смерти мы слышим топот их лап.
Теперь я не принимаю снотворное, а встаю с постели. Я встаю и спускаюсь по лестнице. На часах почти четыре. Я захожу в гостиную, сажусь на диван и смотрю в сторону кухни. На кофеварке горят кнопки. На компьютерах горят огоньки. Холодильник гудит. Дом трехэтажный. Комнаты довольно маленькие. Часто (днем, когда никто не спит) откуда-нибудь слышится стук. Мы живем тут вчетвером, двое старших детей уже съехали. Четыре человека и собака. Кто-нибудь то и дело роняет что-то на пол, или натыкается на что-нибудь, или спотыкается и падает. Тогда все остальные кричат: «Что случилось? Все в порядке? Ты не ударился?» Обычно все хорошо, и в ответ доносится: «Ничего страшного, все в порядке».
* * *
17 августа 1969 года мой отец написал моей матери письмо, подписавшись: «Твой ночной брат». Сначала он писал ей письма в самый разгар их любви и снова – когда между ними все было кончено.
У меня есть копии всех писем, которые они писали друг другу.
Расскажу, как появились эти копии. Когда отец умер, мать отдала написанные им письма в архив, в фонд, где хранится его наследие и где собраны обширные материалы, в том числе и частная переписка. Этот архив появился еще при папиной жизни и по его собственной инициативе, и в связи с этим он попросил одну из моих сестер и меня присматривать за архивом от его имени, поэтому мы вошли в состав правления фонда. Заседания членов правления проходили в Центре кинематографии в Стокгольме, кажется, на третьем этаже. Сам же архив – тысячи документов и фотографий – располагался в подвале. А потом отец умер. Правление фонда по-прежнему проводило заседания на третьем этаже, архив все еще хранился в подвале. Это как охранять огромное бесформенное животное. Я почти никогда туда не спускалась. Разобрать его почерк было невозможно, а материалов там хранилось огромное количество.
Теперь папу причислили к рангу ученых. До того, как мать передала хранившиеся у нее письма в архив, мой свекор, университетский библиотекарь, предложил рассортировать и скопировать их, чтобы она, когда захочется, доставала их и перечитывала. Не знаю, о чем мать со свекром говорили, когда она передавала ему письма, тогда, в те времена, письма эти меня особо не занимали, мне лишь хотелось, чтобы мать побыстрее передала их в фонд. Когда отец умер, я стала невероятно придирчивой и требовательной: все должно было происходить строго в соответствии с правилами, которыми определялся дальнейший ход вещей. Если сейчас я – хоть и против моего желания – вспоминаю себя, ту, какой я была после смерти отца, то вижу женщину с нервными движениями, которая громко говорит и быстро ходит и к которой никого не тянет обратиться. Меня тоже к ней не тянуло. Голос у нее слегка звенит, еще она рассылает слишком длинные мейлы чересчур многим адресатам, а по утрам без умолку рассуждает о домах своего отца. «Что же будет с домами?» – кричит она, не дав собственному мужу возможности открыть глаза и толком проснуться.
Рассортировав и скопировав письма, свекор положил их в две большие коричневые папки с жестким черным корешком, черной ленточкой и логотипом университетского архива на обложке. Спустя много лет, когда свекор уже давно умер, мать наткнулась на эти папки в шкафу, стоявшем в нашей большой квартире на улице Эрлинга Шалгссона (там же, где она сама, мы с бабушкой, множество нянек и Богдан жили до того, как переехали в США – как я тогда полагала, навсегда), и передала их мне.
«Я знаю, что ты пишешь книгу о папе», – сказала она. Иногда, когда она говорит «папа», я не сразу понимаю, о ком она – о своем папе или о моем, или же она вообще думает, что мой папа – это и ее отец тоже. Тогда получилось бы, что мы сестры. С вещами иметь дело проще. Дедушкины часы. Плакат с фотографией Пины Бауш. Кровать. Окно. Кухонный стол. Стулья. Обои с цветами, которые зевают по вечерам.
«Твой ночной брат». Однажды я села и перечитала все письма, которые он ей написал. На это у меня ушло много часов, и моему мужу пришлось мне помочь, потому что почерк у отца почти нечитаемый.
Когда в 1969 году моя мать уехала от моего отца, она взяла с собой и ребенка. Была весна, а летом девочке должно было исполниться три года. Отец остался в Хаммарсе.
Чтобы справиться с разрывом, они составили реестр. Я называю это реестром, потому что, по-моему, они стремились создать систему, свод правил, которые помогли бы им выбраться из хаоса, куда эти двое загнали себя, и окунуться в новый поджидающий их хаос. Реестр состоит из разрозненных рукописных заметок и списков – для каталога этот документ чересчур сырой и незаконченный – однако сама идея меня захватила: чего мне ожидать от тебя сейчас, когда мы больше не живем вместе? Кем ты для меня являешься? И какие истории рассказывать друг о друге и о нас самих?
Я представляю, как они сидят рядом и пишут, возможно, за его письменным столом в Хаммарсе. У них «заседание». Ребенка они оставили с Сири и Розой или еще какой-нибудь специально нанятой для такого случая нянькой. Я представляю себе заметки, которые я видела лишь в книжном варианте, на желтых разлинованных листах, выведенные ее почерком. Они говорят на разных языках, по-норвежски и по-шведски, и у них совершенно разные способы