Уйдем, о песнь моя. Она не знает…
Песок и пену. Что теперь поможет?
Увы, ничто. И безысходно тает
Слезою мир над нашим смертным ложем.
«Прощание» [195]
Следующий месяц или около того был довольно-таки паршив. Если рот ваш весь скреплен проволокой, изволите ли видеть, вам не удается чистить зубы, а если вы к тому же простудились, как это сделал я, ситуация становится запущенной донельзя. Помимо этого, в ноздрю мне воткнули премерзкую трубку и просунули ее в самый пищевод, и вот посредством сего приспособления меня кормили безымянной, хотя, вероятно, и питательной кашицей. Хуже того — какую бы книгу ни взялся я читать, похоже, всякая на третьей или четвертой странице несла в себе изумительно наглядные описания густых супов, устриц, жареных куропаток и мясных пирогов с почками. Когда бы я ни вякнул, вожделея еды, крохотная худенькая медсестра цепляла к моей носовой трубке бутылку и наполняла мой бедный желудок обстипационной пульпой, одновременно стараясь подсунуть под мою заднюю четверть холодное как лед подкладное судно. Естественно, с этим последним унижением я не мирился никогда: шагал — иначе, быть может, ковылял — в уборную на собственном ходу, весь увешанный гирляндами протестующих медсестер, а из носовой трубки у меня текла овсянка. Вид внушительный, я полагаю.
Накопив несколько сил, я разведал, где они держат Иоанну, и частенько ползал ее проведать. Она была бледна и выглядела намного старше. Я разговаривать не мог, она не хотела; я сидел на краешке ее одра и немного похлопывал ее по руке. Она немного похлопывала по руке меня, и мы подмигивали друг другу отчасти изнуренно. Помогало. При посредстве Джока я организовывал частую доставку ей цветов, винограда и прочего, а она — через Джока же — организовывала доставку мне сигарет от Салливана и тому подобного. Ночная сиделка, толстая и наглая, изобрела способ прилаживать мне ко рту соломинку — там, где за верхним левым клыком мне теперь не доставало зуба; сим споспешествованием я имел теперь возможность каждый вечер выпивать полбутылки бургундского, кое несколько притупляло остроту моих страданий.
Врачей моя челюсть радовала — они утверждали, что срастается хорошо, но вот ухо совсем испортилось, и пришлось часть отрезать; а затем — и оставшуюся часть. Поэтому Иоанну выписали намного раньше меня.
Возвращение домой было не очень веселым; Иоанна об ухе знала, но, увидев меня без оного в действительности, несколько опешила (я выписал себя сам, едва с меня размотали бинты) и разрыдалась — такого я за ней раньше никогда не замечал. Я воспроизвел несколько шуток о том, что она все равно никогда не была высокого мнения о моей внешности, а к асимметрии со временем можно и привыкнуть, но Иоанна осталась безутешна. Никогда не пойму этих женщин. Вы, вероятно, считаете, что понимаете их, но это, знаете ли, ошибка. Они совсем на нас не похожи.
В конце концов я нежно отвел ее в постель, и мы улеглись рука об руку в темноте, чтобы ей можно было плакать, а я не видел, как у нее краснеют глаза, и мы вместе стали слушать «Ле Ноцце ди Фигаро», что оказалось большой ошибкой: люди забывают, что не такая уж это и жизнерадостная музыка для тех, кто понимает по-итальянски. Как, например, Иоанна. Когда дело дошло до «Дове Соно»[196], она совсем расклеилась и пожелала рассказать мне обо всем, что случилось в ту ужасную ночь. Это было для меня чересчур — я просто оказался к такому не готов; сбегал вниз и принес поднос с напитками, и мы с нею несколько наклюкались, после чего все уже стало получше, гораздо получше; но мы оба знали, что я не оправдал ее ожиданий. В очередной раз. Что ж, такова цена трусости. Хотелось бы только одного — чтобы кто-нибудь сообщил в точности, какими взносами ее выплачивать и когда она подлежит уплате. Моральный трус, изволите ли видеть, — это просто человек, прочетший мелкий шрифт на обороте своего Свидетельства о Рождении и заметивший небольшое условие, гласящее: «Тебе не выиграть». Впредь он знает, что самое умное — бежать ото всего подальше, и поступает соответственно. Но нравиться ему это не обязано.
— Джок, — сказал я на следующее утро. — Миссис Маккабрей к завтраку не спустится. — И твердо на него посмотрел. До него дошло. Здоровый его глаз сморщился, неимоверно мне подмигивая, а потому глаз стеклянный — вправленный в орбиту не слишком брежно — вперился в лепнину. И в самом деле: Джок прочел мою мысль, и яичница с беконом, прибыв, водружена была на восхитительный поджаренный хлеб и сопровождалась жареным картофелем, все это — вполне себе вопреки «Постоянному Регламенту Иоанны Касательно Талии Мистера Маккабрея». Ну его к бесу — почему я должен подвергать свою талию гонениям? Она ничего мне плохого не сделала. Пока.
Последняя жареная картофелина поймала в себя последний потек яичного желтка и уже готова была нацелиться на пресловутую талию Маккабрея, когда появились Джордж и Сэм. Выглядели они мрачно и дружелюбно, ибо я теперь тоже пострадал, я теперь тоже член клуба — однако на конфитюр и густо намасленный тост, вносимые в тот миг Джоком, оба глянули искоса. Сэм никогда не завтракает, а Джордж убежден, что завтраку надлежит поедаться джентльменом через четверть часа после утренней зорьки, а не в половину после полудня.