Я вопросительно приподняла бровь.
Полковник Игнасий Абрамович был высокий, худощавый человек немного старше пятидесяти. Руки у него были худые, костлявые и очень длинные, и оттого он напоминал огромного доисторического паука.
Быстро обговорив даты и условия моих выступлений, полковник вдруг крепко взял меня за руку выше запястья и заявил, что непременно желает отвезти меня в гостиницу в собственной карете. Я согласилась.
В карете он буквально ощупал меня проницательным взглядом и неожиданно сообщил:
— Я — глаза и уши Варшавы.
— Надеюсь, мои танцы совершенно безобидны, — ответила я.
Полковник засмеялся и положил руку мне на колено.
— Вы очаровательны. Какой вред может быть от такой милой маленькой танцовщицы?
На первом моем выступлении в театре был аншлаг. Как только я вышла на сцену и щелкнула кастаньетами, зал взорвался аплодисментами, мне под ноги полетели цветы. Аплодисменты не смолкали до самого конца.
После выступления я настежь распахнула дверь своей уборной, ожидая, что поклонники хлынут лавиной. Однако за дверью оказался лишь один крошечный морщинистый старичок в генеральском мундире, с букетом лилий в руках.
— А вы кто такой? — сорвалось у меня совершенно невежливо.
Вслед за морщинистым гномиком из коридора явился полковник Абрамович и представил нас друг другу.
Услышав имя гостя, я вздрогнула, затем присела в реверансе. Старичок склонился поцеловать мне руку — и облобызал ее всю до плеча. Его сухие губы уже тыкались мне в плечо возле шеи, когда я сумела-таки высвободиться и отступить. Мой новый, нелепый с виду, но весьма грозный поклонник оказался князем Иваном Пашкевичем, царским наместником.
На протяжении последних двенадцати лет князь Пашкевич вместе с полковником Абрамовичем правили Польшей, и страна корчилась, зажатая в их железном кулаке. После того как в 1831 году было жестоко подавлено восстание сторонников польской независимости, Пашкевич стал князем Варшавским, а Игнасий Абрамович возглавил тайную полицию. За всеми в Польше теперь следили молчаливые внимательные глаза российского государства. Из страны уехали десять тысяч активистов восстания и ученых. Поэты и писатели томились в тюремных камерах либо были высланы в Сибирь, откуда о них уже не доходило никаких вестей. Самые страшные казематы, по слухам, находились прямо под бальным залом во дворце наместника.
Не прошло и нескольких дней, как оба мои почитателя себя проявили. Полковник Абрамович пригласил меня прокатиться в его обитой бархатом карете — предложил показать красивейший парк, — и я не смогла отказаться, отлично понимая, что от этого зависит мой контракт с театром. По пути в парк я благосклонно внимала комплиментам полковника. Снаружи дул сильный ветер, срывая с деревьев последние листья. Мы въезжали в парк через огромные кованые ворота, когда небо вдруг резко потемнело, хлынул дождь и забарабанил по крыше кареты. Абрамович, словно то был сигнал к действию, вдруг сгреб меня в объятия и впился своими тонкими холодными губами в шею. Я тщетно пыталась его оттолкнуть; полковника это лишь раззадоривало. Однако он принялся сражаться с моими юбками, и тут я укусила его за щеку.
Полковник отпрянул, схватившись за лицо.
— Мадам, — проговорил он, — вы за это дорого поплатитесь!
— Заблуждаетесь, сударь. Если о сегодняшнем происшествии узнает князь Пашкевич, то поплатитесь вы, а не я.
Абрамович занес руку, как будто готовый влепить мне пощечину, затем одумался, кашлянул и извинился. Я оправила юбки. Всю дорогу, что мы ехали обратно к гостинице, карета сотрясалась под порывами осеннего ветра.
В тот вечер, вкушая сладкое вино и чудесное польское печенье, я поведала эту историю своим друзьям-полякам, не отказав себе в удовольствии слегка ее приукрасить: дескать, я не просто отбилась от настырного полковника, но еще и выбросила его из кареты под проливной дождь. Когда история дошла до Абрамовича, который тщательно пытался скрыть след от укуса на щеке, полковник замыслил страшную месть.
Разделавшись с одним преследователем, я вообразила, будто и второй мне нипочем. Несколькими днями позже, когда я у себя в номере принимала гостей, внезапно, без приглашения и доклада, явился князь Пашкевич. Делать нечего — мой званый ужин продолжался с князем. Когда этот морщинистый гном говорил, во рту у него блестела золотая пластина под нёбом.
После того, как гости начали расходиться, князь посмотрелся в зеркало и пригладил усы. Затем чуть приметно кивнул — и оставшиеся гости под разными предлогами тут же меня покинули.
Князь Пашкевич придвинулся ближе. Я прикинула расстояние до двери — успею ли добежать. Когда он вытянул руку по спинке дивана, я отпрянула; он притворился, будто не заметил.
Закурив сигарету, я выпустила ему в лицо облачко синего дыма, затем еще одно. Впрочем, его пыл ничто не могло остудить. Объясняясь в любви, он схватил мою руку своими шишковатыми пальцами; провалившиеся глаза буквально впились в мой бюст. С каждым моим вздохом — когда столь привлекательный для князя бюст поднимался и опускался — Пашкевич предлагал что-нибудь еще: меха, бриллианты, загородное поместье.
В запале отвратительный гном прижался к моему бедру; не выдержав, я вскочила с дивана и решительно указала на дверь.
— Если вам угодно приобрести живую игрушку для забавы, ваше высочество, купите лучше попугая. Обещайте мне хоть все семь чудес света — я все равно не приму ваших старческих ласк.
Прежде чем уйти, князь Пашкевич надменно выпрямился во весь свой жалкий рост.
— Вы пожалеете, мадам!
— Так всегда говорят, — ответила я, не испугавшись.
В свое четвертое выступление в Большом театре я должна была танцевать сарагосу и олеано в антрактах комической оперы Обера «Фра-Дьяволо». Мои почитатели подготовили «наступление крупными силами», привлекши к делу собственных сотрудников и рабочих. Мой добрый друг Петр Штейнкеллер заплатил десятку наборщиков из своей типографии, чтобы они подстегивали энтузиазм публики, и рассадил в зале еще несколько десятков рабочих с других фабрик.
Полковник Абрамович тоже не терял времени даром. Агенты тайной полиции в штатском были рассажены по рядам, и, когда я начала свой танец, агенты принялись меня освистывать, как им было приказано.
Мои поклонники поднялись с мест; агенты стали свистеть громче. Вскоре насмешки, свист и крики «Браво!» смешались в общий шум. Я приостановилась, затем двинулась в танце дальше по сцене. Стук кастаньет повторял стук моих каблуков. Зная, как эффектно смотрятся моя широкие волнующиеся юбки, я продвигалась шажок за шажком. Аплодисменты становились все громче, глумливые выкрики — тоже; за шумом уже было не слышно оркестра. Зрители, которые были ни при чем и не участвовали в противостоянии, лишь растерянно переглядывались.
А я танцевала — яростно отбивая чечетку, зло сощурив глаза. Закончив выступление, я с вызовом поклонилась залу. К тому времени, когда упал занавес, в партере уже началась потасовка.