Лишь одно еще она запомнила с точной отчетливостью – как под самый конец венчания Женя остановил уже собирающегося распрощаться священника, напоминая, чтобы он внес запись в церковную книгу. Тот попробовал отмахнуться, заверяя, что он и так не забудет, но здесь Женя уперся, почему-то показывая пальцем на запястье левой руки: «Время, время» – и потребовал, чтобы все записали при них. Маша видела, чего ему стоило добиться своего. Священник впервые за время всей церемонии склонился. Над старой, пропахшей пылью церковной книгой. Маша не способна была уже ни воспринимать происходящее, ни тем более спорить, но Женя вдруг возмущенно спросил:
– Почему третье января? С утра было второе.
– По вторникам и четвергам не венчают. Я же тебе объяснял. Только по указанию архиерея. – Священник взглянул на часы: – Немного потерпите – будет третье. Ну, будьте счастливы, – и, шурша подолами черного облачения, он удалился, унося книгу и чувство собственного достоинства.
Маша и Женя остались одни. Но вдвоем.
Маша и Женя остались вдвоем. В укутанной мраком питерской квартире с излучающими темноту погасшими люстрами, бра, настольными лампами. Всего собранного по бедности света с окон чужих домов едва хватало, чтобы лишь вычертить пару четких силуэтов в вырванном из целого мира замкнутом пространстве, спрятавшем двоих.
– Мы чего-то ждем?
– Двенадцати.
Они сидели, как и две ночи назад, посреди теплой и белой даже в темноте медвежьей шкуры. Женя обнимал своими коленями Машины обнаженно выглядывающие из-под позавчерашней юбочки сомкнутые колени. Она держала ладони на его плечах. Их лбы соприкасались. Оба улыбались.
– Ты меня любишь?
Она кивала, слегка ударяясь головой о его голову:
– Ты еще спрашиваешь.
– Я спрашиваю, чтобы снова услышать твое «да».
– Да… Я люблю тебя, хотя еще не могу понять, что эти слова для меня означают. Я еще не осознала себя, тебя – нас. Зато, мне кажется, я уже осознала, что такое я без тебя. Сегодня, когда ты оставил меня одну в кафе, я впервые поняла, что уже не могу существовать вне тебя. Это так удивительно. Это пугает. Я не хочу, не могу без тебя.
– Глупышка. Я буду принадлежать тебе каждый день, пока живу. Где бы ни находился, я не перестану быть твоим. Мое сердце… я отдаю его тебе. Навсегда.
Он распахнул тонкую сорочку и нежно, бережно протянул ей в ладони свое рвущееся, бешено колотящееся, горячее, обжигающее сердце.
– Постой, так ты умрешь! Возьми мое, оно принадлежит тебе. Навсегда, – и она проделала то же, что и он.
Он прижал ее теплые ладони, сжимающие вырывающееся, беспокойное сердце, к своей груди, и она повторила это же следом за ним с его ладонью, с его сердцем. Она абсолютно реально ощутила его биение внутри себя, в живой человеческой клетке. Оно стучалось совсем не так, как скромно и деликатно сжималось ее сердце. Его сердце в ее груди билось с размахом, наотмашь, стесненное слишком малыми масштабами и слишком тесными рамками дозволенного.
– Теперь я буду жить, пока живешь ты, а ты не умрешь, если я жива.
– Ты бесстрашная. Я люблю тебя еще и за это.
– Ты ошибаешься. Я безумная трусиха. Мне на самом деле страшно, но я уже не боюсь своих страхов. Ты, наверное, меня не понимаешь? Я во всем, во всем полагаюсь на тебя.
– Я понимаю… Сколько сейчас времени?
Маша подняла левую руку так, что редкие огни ночного заоконного города осветили циферблат ее наручных часиков:
– Три минуты первого.
Женя поймал на весу ее ладонь и расстегнул, снял с запястья золотистый браслет часов. Затем две правые руки встретились в темноте, переплетаясь пальцами. Едва слышно звякнули, соприкоснувшись, два самодельных кольца.
Он и она потянулись друг к другу и утонули в мягкой теплой шкуре на жестком холодном полу…
3 января, среда
Рука затекла. От ноющей, все нарастающей боли в суставе Женя проснулся. Если, конечно, он вообще спал. Наверное, он все же заснул, потому что в лицо неожиданно ударило низкое зимнее солнце, задевая остывшими лучами крыши встреченных домов. Маша лежала на его плече. Глаза, задернутые черными ресницами. Ладонь на его груди. Темные волосы наполовину прикрывали ее и его тело. Она была теплой и безумно уютной, его Машенька. Тревожить ее сейчас, когда она наконец уснула, было ужасно жалко. Женя еще посражался за ее тихий сон, пока рука не стала терять чувствительность. Тогда он медленно и нежно попробовал высвободиться из ее объятий. Маша что-то промурлыкала, не просыпаясь. Женя подложил ей под голову свитер и осторожно встал.
Женя впервые видел ее такой – эту ее первозданную юную женскую красоту. Ни разу до этого мгновения он, обнимая и целуя, не мог разглядеть ее. Еще в новогоднюю ночь Маша боязливо спрашивала у Жени, стоящего на фоне окна:
– Ты правда не видишь меня?
– Честное слово.
Машу, лежащую на медвежьей шкуре, скрывала тогда такая густая тень, что трудно было даже угадать очертания ее фигуры.
Сейчас утренний свет заполнил собой все пространство. Белые завитки на разостланной на полу шкуре серебрились, как снежный наст на морозном солнце. Маша вся вытянулась вдоль импровизированного ложа, и считавшийся все детство таким огромным меховой ковер сейчас казался слишком мал для ее худенького тела.
Женя поежился. Без Маши ему стало зябко. Он нашел в шкафу длиннорукую байковую ковбойку, которая оказалась ему явно велика. Когда он обернулся, Машенька полупривстала, опираясь на локоть и завернув стынущие ноги в края меха. Она щурилась, улыбаясь, на солнце, восходящее над крышами домов, утыканных парящими трубами. Она просто радовалась этому солнцу, этому утру, этим каникулам, позволяющим вот так беззаботно нежиться вдалеке от отступивших школьных забот, а больше всего – ее босоногому переминающемуся Женечке, восторженно глядящему на ее юное очарование.
– Жёна-а… – протянул он, впервые называя ее так.
Это было смешно, ново и необычно, как необычно и ново было теперь все, что происходило с ней и вокруг нее. Она родилась этой неправдоподобной ночью и теперь взирала с детским любопытством и непосредственностью на весь этот перевернувшийся вверх тормашками мир. Сон не растаял поутру. Новогодняя сказка все продолжалась.
– Женечка, ты со мной? Это все еще правда? – Маша боялась поверить, что все это происходит с ней и на самом деле. Она попыталась приподняться. – Ой-ей-ей-ей… Как все болит. Не могу пошевелиться.
– Пожалуйста, замри. Не двигайся. Дай насладиться тобой. Хочу запомнить тебя такую, какой увидел тебя впервые. Сегодня. Сколько бы я ни прожил – всю жизнь буду вспоминать это утро и эти мгновения, как ты смотрела на меня из объятий белого медведя. Наверное, вот так на узенькой полоске кипрского пляжа из морской пены впервые на Земле родилась Богиня любви.
Женя нисколько не преувеличивал, хотя сердце, исполненное любви (ее сердце), могло рисовать романтические картины, далекие от реальности. Но Маша была действительно необыкновенно хороша в это утро. И образ Афродиты и морских волн возник не случайно. Кудряшки белого меха, пенящиеся в ее ногах, крутой волной накатившая, полуприкрывшая ее шкура, Машины бесконечно длинные волосы, струями, переливающимися на солнце, спадающие вниз по обнаженным плечам, в ложбинку на груди, чтобы смешаться, не растворяясь в мягкой пене, окаймляющей изгибы ее тела. Смуглая, черноволосая, на ярком пушистом фоне, она и правда смотрелась как древняя богиня из времен молодости и неиспорченности человечества.