ВАДИМ
В семьдесят шестом году Серега работал в научно-исследовательском институте, не бей лежачего. Учился в заочной аспирантуре, с несвойственным ему прилежаньем штудируя Гегеля и Фейербаха. Людмила заканчивала очную, досрочно склепала диссертацию – ей палки в колеса никто не ставил. Юрочке было уже лет пять, он жил у бабушки-дедушки, без перемен. Молодые его родители отдалялись друг от друга точно разъезжающиеся материки. Я преподавал литературу в школе, женился, родил дочь Татьяну, бедствовал. Тут моему молчаливому ученику Сереже Большакову поменяли фамилию на Заарканов. Ну поменяли и поменяли. Но как он рисовал! какие стихи писал! умереть и не встать. Серега так не рисовал, я так не писал. Только вот не стригся, и спутанные кудрявые волосы лежали на воротнике синего форменного пиджака, в плечах уже тесноватого. Я его не теснил. Я его лелеял. Нацарапав на доске три темы сочинений, подходил к нему и тихонько спрашивал: а ты что будешь? Я, Вадим Анатольич, напишу «Порвалась цепь великая». (Это по «Кому на Руси…».) Или другой раз ответил: образ революции в поэме «Двенадцать». Ни фига себе! Образ Революции! свобода на баррикадах! На дворе семьдесят шестой год. Мне двадцать восемь, Сережиной матери , теперь Зааркановой Марии Васильевне, тридцать шесть. Я только что стал классным руководителем Сережи, и она пришла на родительское собранье – глаза глубоко спрятаны, не вытащишь. Складка губ как черта, подведённая под многолетним, давно состоявшимся отчаяньем. Красота ее, прежде, казалось мне, изумительная, была вовсе запущена. Я сломался, когда ее увидал. Не мог вынести такого зрелища: женщина, на которой наконец женился ее кумир, да, да, именно кумир, и – ничего. Уже поздно, уже не надо, уже не радует. Было столько одиночества, столько небреженья. Выжжено, высушено, деревце не цветет. Поставили штамп в паспорте, сунули пустышку. Все униженные и оскорбленные мои. Молодая жена, дочь Татьяна – полетели в тартарары. В Сереже была гениальность художника, поэта – всем, нет, хоть немногим понятная. В его матери – размытая, неясная духовная гениальность, растворенная в облике, рассредоточенная по ауре. При наших встречах я не упоминал имени жены, вообще здесь не прозвучавшего, Мария о муже говорила – он. (Он не придет. Даже не беспокойся. Прописался, застолбил себе дом и сына-альтруиста. Запасной аэродром. А сам где-то в третьем, тридевятом месте. Не думай о нем. Вообще ни о чем не думай.) Мы с ней ходили по ботаническому саду. Сквозь прелую листву пробивалась мать-и-мачеха. Глаза ее вышли из подполья, сияли отраженьем неба. Летели взбитые пасхальные облачка. Скандал последовал через месяц. Меня уволили, из милости не по статье. Жена с ходу на развод не подала, но жизнь наша превратилась в сущий ад и никогда уже, до позднего расставанья, иной не стала. Не глядите на таких Марий. Пожалеете, потом полюбите, удивитесь их ответной безграничной любви – и пропадете на фиг. Нас разлучили: заботливо известили мужа, тот возник на горизонте. А Сережа, уже ставши студентом МАРХИ, оказался у меня в литобъединенье. И не сказал ни единого слова в упрек. Я тогда работал в ленинском пединституте на почасовке. В штат не брали, почасовка была грошовая. Подрабатывал в разных ДК.
СЕРЕЖА
Еще бы я его упрекнул. За всю свою сознательную жизнь впервые видел мать счастливой в ту вёсну. Оглядываюсь по сторонам, не похожа ли на нее тогдашнюю какая-нибудь девушка. Или не могу ли я из какой-нибудь девушки сделать вот такую счастливую женщину. Ой ли. Не уверен.
СЕРЕГА
Вадим мне все уши прожужжал про этого Сережу Заарканова, моего тезку: учится в МАРХИ, пишет стихи. Смотрите-ка, у меня тоже вышли стихи. Сережа Заарканов украл мое имя и мою судьбу. Ненавижу его, узурпатора. На волне ненависти я стал писать стихи. Получились злые, но удачные. Диву даюсь.
ВАДИМ
Правда, стихи были здоровские. Я даже пригласил Серегу почитать в нашем литобъединенье. Представил друг другу двоих талантливых Сергеев, о родстве коих мы все трое тогда еще не догадывались. Старший взглянул на младшего холодно, руки не подал и больше не пришел. Стал читать хорошую мировую поэзию. Я ему незаметно подсказывал, а достать он мог что угодно благодаря связям отчима, прочно вставшего на ноги в брежневские времена. Перепадало и мне. (Не хвастайся. Без тебя разберусь. В живописи вот разбираюсь.) Да, у него были альбомы со всего света. Привозил тот же отчим, постоянно ездивший за бугор. Серега потихоньку заказывал обожавшей его матери, мать заказывала обожавшему ее мужу. Серегина мать всё хорошела. Марию я встретил в консерватории подурневшей. Сидели в третьем ярусе на скамье, прижавшись друг к другу. Расходились по домам – она уже стала миловидней: мы обо всем договорились. Место встречи изменить нельзя. Мобильников тогда еще не было, «он» прочно поселился дома и тиранил бедную на всю катушку.
МАРИЯ
В консерваторию я тогда вырвалась контрабандой, и мне здорово влетело. Сережа уже женился, жил с молодой женой Катей у тещи-программистки, чернявой и бойкой. С глазу на глаз я боялась мужа еще пуще – по любому поводу вставал как кобра. Зато теперь у меня было противоядие. Вадим, когда мог, встречал меня с работы на конечной остановке трамвая – улица восьмого марта – и провожал до дому через Тимирязевский лес.
ВАДИМ
Вот она идет, улыбается за версту. В пестром черно-белом пальто, немного коротковатом. До калитки друг друга за руки не берем. На безлюдной дорожке воровато целуемся. Лиственный лес опадает весь, без остатка нам под ноги. (Вадим! он вчера уехал в командировку от новой работы.) Значит, нынче первое любовное свиданье за четыре года. (Знаешь - у Сережи будет ребенок.) Телесную красоту Мария растеряла двадцать лет назад. Была тоненькая, худенькая и очень усердствовала в своем материнстве. (Мне сорок, а тут еще внук… сорок лет – бабий век.) Тоже мне баба! дух витающий. (Чудо, что ты меня любишь.) Согласен участвовать в чуде. (Ты понял? сегодня мы можем быть вместе.) Уже догадался. Кленовые листья ввинчиваются в песок.
СЕРЕЖА
За рожденьем сына я прозевал перемену в собственной матери. К появленью внука она отнеслась на редкость безразлично. Двадцать лет назад так старалась, выкладывалась на меня., а тут осталась бесчувственной. Потом я понял: вернулась ее любовь четырехлетней давности. Женская голова не вмещала никакой другой мысли, кроме своей тайны. Ни в какие литобъединенья я больше не ходил, и до меня дошло нескоро. Никакой живописью также давно уж не занимался: запах красок был вреден ребенку еще до рожденья. Писать стихи мне теперь казалось смешно – жизнь сложней и важней. Узнавал в себе Наташу Ростову, или самого Льва Николаича Толстого в ее капоте. Работать, кормить семью – остальное надумано. Проторённый путь – единственно верный. Тайком крестил Алешу, купал Алешу, говорил с Алешей. Обменял настоящее на будущее. Отдал что имел. Только так может выйти путное. Следующее поколенье умней, талантливей предыдущего – закон прогресса. Преподаватели еще носились со мной по инерции. Но я-то знал, насколько переменился. Декан, встречая меня в коридоре, кричал издалека: Рыбинск! ты распределяешься ко мне в мастерскую. С моей двухлетней давности курсовой по экстраполяции исторического градостроительного плана Рыбинска на перспективу он бегал как пес с костью – всем показывал. Для меня Рыбинск ушел на дно водохранилища, как строптивый город Винетта у Сельмы Лагерлёф – на дно моря. Очнись, моя бедная мать! любви тоже не существует… иллюзия. Есть вечное теченье жизни, прорастанье упрямого семени. Катерина поддерживает меня в этом убежденье.