Так рассказывала об этих событиях сеньора Анита, извлекая их из трясины воспоминаний, столь безнадежно смешавшихся с догадками и фантазиями ее собственными и чужими, что в конце концов она сама уверовала в слухи, похоронившие под собой правду о том, что же на самом деле случилось в тот вечер. «Проклятая судьба, — жаловалась сеньора Анита, — играла с моей девочкой, как с куклой; моя Сусана будто больной розовый бутон, который темнеет и гниет, так и не раскрывшись. Это все наша окаянная доля, злая судьба: сперва туберкулез, потом вранье этого трутня Форката, голодного оборванца, который только и знал, что морочить людям голову, но самое ужасное — тот сутенер, будь он неладен. Господи, зачем ты вселил в нее мечту об отце, а потом отнял ее?! За что эти бесконечные напасти и беды, — вопрошала она саму себя, — зачем Всевышний сеет в сердцах людей столько надежд, чтобы потом, едва они окрепнут, вырвать их с корнем?»
Однажды сеньора Анита, сидя за стойкой бара «Виаде», принялась рассказывать об окончательном выздоровлении Сусаны и о том, что она вышла из женского монастыря, где ее продержали взаперти почти целый год. Потом у сеньоры закружилась голова, хозяин и двое посетителей привели ее в чувство, она глотнула воздуха и вдруг, словно продолжая разговор, начатый где-то в лабиринтах грез, задумчиво проговорила:
— Нет-нет, не верьте тому, что рассказывают про мою дочку, — она, мол, выздоровела еще до того, как ее настигла мстительная любовь Дениса. — И внезапно совсем некстати добавила: — В тот вечер Сусана, защищаясь от этого недоноска, схватила вовсе не кухонный нож, как уверяют; нет, сеньор, у нее был револьвер, хотя раньше она его и в руках не держала. Стреляла сама — вот почему она оглохла, когда прогремели выстрелы…
Признание сеньоры Аниты породило множество самых противоречивых версий; по одной из них, когда раздались первые два выстрела — сеньора Анита всегда повторяла, что они раздались в коридоре, — револьвер держала сама Сусана, именно эти пули и прикончили Дениса; когда же Форкат, выхватив у девушки дымящийся револьвер, выпустил еще четыре, он стрелял уже в мертвеца.
Мне нравится эта версия, она пришлась мне по душе сразу, как только я ее услышал, и все эти годы я тайно лелеял ее в своем сердце. Хотя, если подумать, кто, как не Сусана, поднявшаяся в комнату Форката, мог схватить револьвер в тот миг, когда в дом с угрозами и проклятиями ворвался ее любовник? Слабо верится, что Форкат пошел открывать дверь, держа в руках оружие…
Но для меня важнее всего не правдивость этой гипотезы, а чувства, которые она вызвала во мне. Всадив пули в распростертый на земле труп, чтобы тем самым спасти Сусану, косоглазый обманщик искупил свою собственную ложь.
5
Моя мать вышла замуж за Браулио, и мы переехали в большую светлую квартиру на последнем этаже нового дома на улице Лессепса, где жила также его незамужняя сестра. Там было четыре комнаты, ванная, кухня и балкон, выходивший во внутренний двор. Теперь мы жили довольно далеко от улиц Сардинии и Камелий, зато мастерская была под боком, и на работу я ездил на велосипеде, подаренном Браулио. Мой отчим был веселым здоровяком, к матери относился с нежностью и держал попугая по кличке Кларк Гейбл. Он любил готовить, пел, стоя под душем, на все смотрел с оптимизмом, и жизнь моей матери сделалась куда более сносной; но бедняга зачем-то вбил себе в голову, что должен воспитывать меня, как настоящий отец, а я ему этого не позволял. Не мог я относиться серьезно к этому крепышу со здоровенными, как у Попая,[23]ручищами и добродушной физиономией — слишком уж занудно рассказывал он разные случаи из жизни, и мне ни разу не удалось поговорить с ним о чем-нибудь серьезном; он обладал странной способностью упрощать, делая все незначительным и банальным, и меня это касалось в первую очередь: стоило мне с ним заговорить, и я принимался нести такую чепуху, что сам удивлялся. Со временем его искренность и простота в общении, а также мирный кроткий нрав сделали свое дело — он поборол мою юношескую строптивость, и я его полюбил. В первое время память об отце преследовала меня неотступно, хотя его смерть уже не вызывала во мне такой пронзительной тоски, как в детстве; я понял, что он никогда не вернется, ждать вестей не имеет смысла, но воспоминание о его мертвом теле, лежащем на дне канавы, о падающих на него густых хлопьях снега по-прежнему хранилось в самом укромном уголке моей памяти. Но в один прекрасный день все изменилось, и образ, живший в воспоминаниях, перестал меня волновать: однажды мать спросила, с упреком глядя мне прямо в глаза, откуда я взял эту небылицу про канаву и снегопад, в которую верил с раннего детства? Раньше она не осмеливалась признаться, что на самом деле ничего подобного не было, ведь для меня, ребенка, росшего без отца, эта сказка была все же лучше, чем ничто, хотя сама она такой истории мне не рассказывала. В свое время ей даже не удалось узнать, действительно ли отец погиб на фронте, а уж тем более как это произошло, — лил в тот день дождь, или шел снег, или сияло солнце.
— Так что сам видишь, сынок, — сказала мать, — это все твои фантазии… Но время лечит, — добавила она, улыбнувшись не то с облегчением, не то с грустью…
Переехав к Браулио, мать, как и раньше, навещала сеньору Кончу, помогала ей, чем могла; от нее-то она и узнала, что Сусана одно время работала в цветочной лавке на площади Трилья, затем в магазине игрушек на улице Верди, а теперь сменила сеньору Аниту в кассе кинотеатра «Мундиаль». Несколько раз я собирался зайти туда и повидаться с Сусаной, но месяц проходил за месяцем, а я все никак не мог решиться. Мать всегда говорила, что в армию меня не возьмут, поскольку я единственный сын вдовы, но через год после того, как она вышла замуж, меня призвали, и я получил назначение на север Марокко. Я обрадовался: чем дальше, тем лучше, пересеку Гибралтар, увижу Сахару, Сиди-Ифни и Рифские горы. Африка, другой континент… Я предвкушал, как отправлюсь в долгое путешествие чуть ли не на край земли, о чем столько мечтал, и разом отделаюсь от многих тяготивших меня вещей.
Когда до отъезда в Альхесирас осталось два дня, я пошел проститься с Финито Чаконом, который больше не работал в компании «Дамм» — как-то раз его застукали в тот момент, когда он выносил с черного хода ящики с пивом, и с тех пор он подрабатывал мальчиком на побегушках в авторемонтной мастерской на улице Рос-де-Олано, как раз неподалеку от «Мундиаля». Когда же я пришел в мастерскую, выяснилось, что оттуда его тоже выгнали — он украл две автомобильные покрышки и фару от мотоцикла.
«Так я и знал, — сказал я себе, выйдя из мастерской, — все с тобой ясно, Финито». И попытался убедить себя, что мне нет до него никакого дела, что его надо выкинуть из головы, что судьба братьев Чакон потеряла всякую связь с моей собственной, а потому не могла меня огорчить. «Пришло время навсегда порвать с нашим кварталом, — говорил я себе, — и с его жалкими заботами». Я повторял это много-много раз, а сам все шел к кинотеатру «Мундиаль», упрямо твердя, что прошлое забыто, миражи рассеялись и мне так приятно чувствовать себя равнодушным и беспечным; какое облегчение, что меня больше не будоражат прежние надежды, не преследует моя так и не сбывшаяся мечта стать художником, не волнуют причуды капитана Блая, решившего сплотить всех жителей квартала во имя больной девочки, которая в один прекрасный день стала проституткой, и не трогает его гнев и досада оттого, что не удалось собрать и двух десятков подписей; как хорошо больше не вспоминать о странных людях, застывших на улице, словно изваяния, об отце и его студеной могиле, придуманной мною самим; как замечательно, что скоро я забуду о скучном фельдшере, женившемся на моей матери, и о неприкаянной судьбе братьев Чакон. Как же мне все-таки повезло, твердил я про себя…