В этом театре лоно не есть метафора. Тут тень демонстрирует себя в качестве тела. Респектабельные люди приходят сюда, чтобы ощупать его взглядом, проникнуть в него со своими желаниями. И в кассу они уплатили за то, чтобы не надо было стесняться.
Тут на обозрение выставляется то родовое отверстие, которое однажды исторгло и тебя. Но это не твоя мать раздвигает для тебя ноги и не твоя жена. Этого еще не хватало! Хуже не придумаешь! Но ты прекрасно знаешь, что это было бы и не лучше: первое – привело бы тебя в содрогание, а второе было бы лишь законно. А то, как тебе предлагают в этом театре лоно, есть его сценическая анонимность, равнодушие персоны, демонстрирующей его. Это щекочущая нервы форма тела, открывающаяся перед тобой только на условиях якудзы. Верхушка приличного общества беспрестанно препятствует ей проявиться в полную силу. Чтобы однажды без помех ощутить эту силу, придется поехать за вокзал.
Именно там и устроили этот театр, посвятив его лону.
Беглый взгляд, который ты еще ребенком бросал украдкой в купальне, здесь застыл, прочно прикованный к интересующей тебя цели: она не прячется и не избегает тебя, и тебе не надо этого делать. Рисунки в книге по анатомии, сколь схематичными они бы ни были, можно было только тайно и быстро полистать. Тут каждая «таблица» обрела плоть. Ты можешь сидеть тут сколько хочешь и так долго, пока платишь. «Мое лоно необъятно», – шептала тебе твоя первая подруга – незабываемая фраза, при которой то, о чем тебе и думать было нельзя, впервые пришло в голову. Здесь же ты имеешь это перед собой, и смотри: ты не ошибся. Так необъятно было ее лоно, когда ты целовал его в уста – достаточно долго, но все еще беспомощно, – пока они не уступили и не раскрылись, впустив твой язык до самого основания. То, что ты принимал за самые отвратительные твои фантазии – смотри-ка, оказалось самым правильным.
Конечно же, урок – едва он закончился – так ничего и не достиг. «А было ли что?» – скажешь ты, если когда-нибудь вернешься к этой теме. «Ведь ничего и не было, во всяком случае, ничего нового!» Ты будешь рассказывать об этом спектакле – если вообще станешь – как об экзотическом шоу, приходя к выводу, что едва ли оно стоило того, чтобы его смотреть. И каждое слово тут – правда! И каждое твое слово будет значить: верхушка общества вновь держит тебя в своем плену! Она находит слова для того, что на самом деле не стоит слов, и ни слова для того, с чем ты столкнулся. Для этого существует только язык дна, но он не складывается в связную речь.
Публика от нас по соседству, в костюмах и при галстуках, внимательно следила за исполнением, но не особенно возбудилась от этого. Скорее над столиками царило нечто вроде торжественного напряжения. При этом не раздавалось ни одного громкого слова и уж конечно ни одного насмешливого, – ни улыбки, ни смешка, ничто не выдавало присутствия верхушки общества. Господа сохраняли свое лицо и не обнаруживали особого состояния чувств. Относительно того, что выставлялось напоказ в этом помещении, соблюдалась своего рода ровная индифферентность. Не дозволялось проявиться напряженности другого плана, двойной морали, что лишало остроты возбуждение, которое делает сравнимые с этим места на Западе слишком шумными, демонстративными, сомнительного свойства. Это было пространство, лишенное остроты, без акцента, и меньше всего нарушавшее границы дозволенности. У меня создалось впечатление, что публика, номер за номером, уважительно позволяла преподать себе некий курс обучения, приглушив его остроту и приняв в таком виде, как получалось.
Пауза затянулась, и А. рассказала Н. историю о кассетах с шумами и звуками аэропорта. Бизнесмены проигрывали их своим женам по телефону, чтобы изобразить вылет в деловую поездку в Гонконг. Так они чувствовали себя уютнее, проводя уик-энд со своими любовницами. Другие прощались, уезжая для игры в гольф на Филиппины. Только снаряжение для гольфа, которое явно помешало бы тому, чем предполагалось заняться на Филиппинах, они сдавали на хранение в Locker Room[100], придуманный как раз для подобных целей, и снова получали клюшку в руки только перед встречей с семьей.
– И жены так ничего и не знают? – спросил Н.
– А они тогда тоже свободнее себя чувствуют, – объявила А. с нервозным задором.
И я вспомнил про «негабаритный груз». Так жены называют своих мужей, вышедших досрочно на пенсию и усевшихся дома в кресле перед телевизором, чтобы уже совершенно спокойно, не торопясь, превратиться в развалин. Вот тут-то и наступает самое время разорвать соглашение с таким «негабаритом», убаюкивавшим себя все годы, в течение которых ему позволялось вкалывать до умопомрачения, иллюзией покоя. Ведь едва нашлось время, чтобы зачать детей, которых жена воспитывала практически одна. Но хватит, довольно! И немолодая уже женщина позволяет себе развестись со своим малознакомым, ставшим скучным и неинтересным «постояльцем», чтобы начать наконец-то в жизни что-то свое. А этот «негабарит» пусть теперь поищет, кто станет стирать его грязное белье. А. ни в коей мере не проявила негодования по поводу этой жестокой истории. Развеселившись, я отметил неверие в глазах Н., спросив себя, однако, что, собственно (если мы с А. останемся вместе), дает мне повод для подобного веселья. Хотя в моей профессии, конечно, и думать нечего о преждевременной пенсии.
Пиво дорогое выпито, можно и уходить, и мы уже собрались сделать это, но тут вновь зазвучали усилители. Теперь это был голос чернокожей женщины, завлекавшей своего baby, и, судя по тембру, им должен был стать только самый сильный мужчина.
Под этот голос, покачивающейся походкой, в сапожках, вновь появилась платиновая блондинка – та, что покрупнее, – подхваченная световым кругом, который следовал за ней по сцене. Появилась она – за исключением стринга с подвязками – такая же обнаженная, как и ушла, только кожа у нее больше не блестела от пота. Кончиками пальцев она держит теперь у своего лона кусок красного шелка, заставляя его взлетать при каждом покачивании бедер, как делает это кокетливый тореро со своим плащом. Вот она взмахнула им над головами зрителей, среди которых вышагивает по подиуму до первой платформы, и та начинает светиться, когда она на нее опускается, чтобы вернуться к уроку в том месте, где он был прерван до антракта. Потому что безо всяких затей она раздвигает перед ближайшим к ней мужским лицом рывком свои натренированные ноги, заманивая его куском шелка, проводя им то по своему половому органу, то по его лицу. Она хватает мужчину за запястье, так что тот вынужден выпустить стакан, вкладывает ему вместо этого в руку шелк и прижимает его руку с платком к своему лону, затем выдергивает шелк из-под растерянной руки, окутывает ее им, чтобы в укрытии она стала смелее. Ее рука похлопывает его руку, которая все еще остается неподвижной; тогда ей приходится действовать самой – судорожно сжимая своей рукой его руку, прикрытую шелком, она провоцирует атаку на собственную неприкосновенность. Вдруг она отбрасывает платок прочь, словно срывая покров с памятника. И действительно: мужская рука ожила и сама по себе перебирает раскрывшуюся плоть.
Стол, за которым все еще сидит мужчина, забеспокоился. Вся группа уставилась на пожилого, серьезного вида господина – прокуриста или начальника отдела кадров, – пока он не подал знак. Тут молодые люди вскакивают, руки их отбивают стаккато, голоса издают лающие звуки, похожие на считалку, складывающиеся в конце концов в дружное «эй!». Множество рук хватают некоего юнца в очках, с копной густых волос, и поднимают его на край подиума. И вот он уже стоит, смущенный, перед танцовщицей, которая оставляет в покое первого участника и, откинувшись назад, распахивает объятия навстречу новому игроку.