Хочется надеяться, что главной ее заботой была мысль о Нэнси — ведь бедняжке предстояло возвращаться к отцу, чей голос слышался ей в ночных кошмарах. Что и говорить — сильнейший довод. И все-таки, по-моему, было еще кое-что: ей хотелось и дальше мучить Эдварда постоянным соблазном, вечным искушением: живущей под одной с ним крышей девушкой. В то время с нее сталось бы.
Эдвард сидел, утонув в кресле, — рядом горели две свечи, затемненные зелеными стеклянными абажурами. Зеленые стеклышки отражались в стекле книжных стеллажей, на которых вместо книг лежали ружья с тускло поблескивавшими коричневыми прикладами и удочки в зеленых замшевых чехлах. Над каминной доской, уставленной шпорами, подковами, бронзовыми фигурками лошадей, тускло поблескивала темная, старинная картина с изображением белого коня.
«Если ты думаешь, мне неизвестно, — с жаром проговорила Леонора, — что ты влюблен в девочку…» Она замешкалась, не зная, как закончить фразу. Никакой реакции: Эдвард будто и не слышал. Тогда она выпалила:
«Хочешь развестись со мной — пожалуйста. Потом женись на ней. Она тебя любит».
При этих словах он застонал еле слышно, потом рассказывала Леонора. Она пошла прочь.
Бог знает, что после этого произошло с Леонорой. Сама она была как потерянная. Возможно, она наговорила Эдварду больше, чем я тут рассказал, — но я-то написал с ее слов и не собираюсь плодить отсебятину. Хотя психологически ее поведение так понятно! Наверняка она много чего наговорила сгоряча об их прошлой совместной жизни. Молчание Эдварда ее только подстегивало. Недавно пересказывая мне этот разговор, она несколько раз повторила: «Я говорила и говорила, а он всё молчал». Ну да, она оскорбляла его, пытаясь вызвать на ответ.
Вполне возможно, наговорив столько лишнего, она почувствовала, что на душе у нее полегчало и настроение переменилось к лучшему. Она вернулась к себе в комнату и долго сидела в задумчивости. Постепенно у нее появилось ощущение полного самоотречения и самоуничижения. Она сказала себе: я неудачница, я потерпела фиаско абсолютно во всем. Не сумела вернуть Эдварда, не смогла заставить его жить по средствам. От этих мыслей ей стало себя жалко: она вообразила, что всё кончено. Потом ей стало страшно.
Она подумала: вдруг Эдвард покончил с собой после всего того, что она наговорила? Она снова вышла на галерею и прислушалась: в доме было тихо, только в зале отбивали время напольные часы. На душе у нее было мерзко, но сдаваться она не собиралась. Она решила действовать. Снова пошла к Эдварду, открыла дверь и заглянула в комнату.
Она застала его за необычным занятием: он смазывал казенную часть ружья. В такое время суток, во фраке! И тем не менее у нее не возникло и тени подозрения, что он может застрелиться из этого ружья. Она знала, что он это делает просто ради того, чтобы занять руки — отвлечься от горьких мыслей. Когда открылась дверь, он поднял голову, и лицо его моментально озарилось светом, который шел снизу вверх от свечей, прикрытых узкими зелеными абажурами.
Она съязвила:
«Не думай, я не рассчитывала встретить здесь Нэнси».
Поделом ему — пусть знает! Он ответил коротко:
«Я и не думал». И всё — больше он в тот вечер не сказал ни слова. Она пошла прочь, как гадкий утенок, побрела по длинным коридорам, спотыкаясь о края знакомых тигровых шкур в темном зале. Ноги ее не слушались. Вдруг дальше по галерее она заметила свет, проникавший через полуоткрытую дверь из комнаты Нэнси. И тут ей страшно захотелось сделать что-нибудь, оправдаться — она себя уже не контролировала.
Все три комнаты выходили на галерею, с востока на запад: первую занимала Леонора, следующую — девочка, крайнюю — Эдвард. Три открытые двери, бок о бок, как три раскрытые пасти, готовые проглотить любого, кого занесет сюда черная ночь, — от их вида Леонора содрогнулась и, подумав, направилась к Нэнси.
Девочка сидела в кресле, выпрямившись, неподвижно, как ее учили в монастырской школе. Она производила впечатление полного спокойствия — как в храме. Распущенные черные волосы, как плащаница, спадали ей на плечи. В камине ярко горел огонь — видно, она только что разожгла угли. На ней было белое шелковое кимоно, закрывавшее ее всю, до кончиков пальцев. Одежда лежала, аккуратно сложенная, на своих местах. Вытянутые руки покоились на подлокотниках кресла с бело-розовой ситцевой обивкой.
Я об этом знаю от Леоноры. Она рассказывала, что ее потрясла аккуратность Нэнси: разложить вещи по своим местам в такой вечер, когда Эдвард объявил о том, что отсылает ее к отцу, и она получила — впервые за много лет — письмо от матери!.. Кстати, конверт с письмом Нэнси держала в правой руке.
В первую минуту Леонора не обратила на него внимания. Она спросила шепотом:
«Что ты делаешь так поздно?»
Девочка ответила: «Ничего — просто думаю». Казалось, они перешептываются и переговариваются без слов. Тут Леонора заметила конверт и разглядела почерк миссис Раффорд.
«Как можно думать о чем-то в такую минуту?» — после рассказывала Леонора. — Ей казалось, в нее со всех сторон бросают камни, и ей остается только бежать. Точно кто-то другой — не она — воскликнул:
«Пойми, Эдвард умирает — из-за тебя. Он просто умирает. Ни я, ни ты не достойны его…»
Девочка смотрела мимо нее на полуприкрытую дверь.
«Мой бедный отец, — шептала она, — бедный отец».
«Ты остаешься здесь, — яростно прошептала Леонора. — Ты остаешься здесь — слышишь? Я сказала: ты никуда не поедешь».
«Я еду в Глазго, — ответила Нэнси. — Я уезжаю туда завтра утром. Там моя мать».
Видимо, из письма Нэнси узнала, что мать ее «пропадает» в Глазго. Хотя, по правде говоря, я думаю, миссис Раффорд выбрала этот город, где вела беспутный образ жизни, не удобства ради, а чтобы досадить своему мужу, ославить его, так сказать, — ведь он был родом из Глазго.
«Нет, ты останешься здесь, — снова начала Леонора. — Ты должна спасти Эдварда. Он умирает от любви к тебе».
Тут девочка первый раз спокойно посмотрела ей в глаза.
«Я знаю, — сказала она. — И я умираю оттого, что люблю его».
Леонора невольно ахнула, и в ее возгласе слышались ужас и мука.
«Именно поэтому, — продолжала девочка, — я еду в Глазго — вырвать мою мать оттуда. — И добавила: — Еду на край земли». (Странно, что, превратившись за последние месяцы в женщину, она по-прежнему выражалась, как романтическая школьница: точно стремительное взросление не оставило ей времени научиться делать взрослую, высокую прическу.) Потом, вздохнув, заметила: «Мы обе ни на что не годимся — ни мать, ни я».
«Нет. Нет! — все так же шепотом возразила Леонора, стараясь держать себя в руках. — Это совсем не так. Это я ни на что не гожусь. Ты не можешь допустить, чтобы человек из-за тебя пропал. Ты должна принадлежать ему».
При этих словах девочка (после рассказывала Леонора) улыбнулась ей будто издалека — точно ей тысяча лет, а Леонора еще совсем крошка.