Все началось с того, что Эдвард подарил одну из своих лошадей — уже на излете — молодому человеку по имени Селмз. Отца Селмза довел до банкротства один негодяй стряпчий, и семейству пришлось распрощаться с верховыми лошадьми. Многие в округе сочувствовали Селмзам. И вот, встретив как-то молодого Селмза пешим, видя, что тот вконец расстроен, Эдвард возьми и предложи ему своего ирландского рысака, благо он был под ним в тот момент. На самом деле это был необдуманный с его стороны шаг. Лошадь стоила тридцать семь фунтов, и Эдвард должен был бы знать, что жену такой жест вовсе не обрадует. Но Эдварду просто захотелось утешить несчастного молодого человека, тем более что его отца он знал с детства. Правда, утешение слабое — ведь лошадь надо содержать, а у молодого Селмза не было для этого средств. Вспомнив об этом обстоятельстве, Эдвард тут же, недолго думая, предложил:
«Разумеется, если вам не лень делать лишний крюк, пожалуйста, пользуйтесь конюшней в Брэншоу. Во всяком случае, она в вашем распоряжении до тех пор, пока не надумаете продать его и купить себе что-то более подходящее».
Все это происходило на глазах у Нэнси. Она тут же полетела домой и рассказала об этом случае Леоноре, лежавшей с мигренью. Для Нэнси это был замечательный пример того, как быстро откликается Эдвард на всякое людское горе. Она хотела обрадовать тетю — ведь каждой женщине приятно знать, какой великолепный у нее муж. Уже в следующую минуту Нэнси поняла, какой наивной девочкой она была до самого последнего мгновения. Леонора повернулась к ней — она все еще была слаба после приступа мигрени — и, к изумлению Нэнси, зло выдохнула:
«Жаль, что он мой, а не твой муж! Мы же разоримся! Он разорит меня. Боже, до каких же пор?..» И Леонора разрыдалась. С усилием приподнявшись на подушках, она села на постели, закрыв лицо руками, и — плакала, плакала, плакала, не обращая внимания на катившиеся по лицу слезы.
Девочка вспыхнула, хотела что-то сказать, потом смешалась, словно лично ее оскорбили.
«Но если дядя Эдвард…» — пересилив себя, начала и она со слезами в голосе.
«Да этому человеку ничего не стоит, — воскликнула в сердцах Леонора, — продать последнюю рубашку с себя, с меня, да и с тебя тоже!» Она не договорила — ее душили рыдания.
В это мгновение она до глубины души ненавидела и презирала мужа. Она пролежала в постели все утро и весь день, изнывая от ревности к ним двоим, представляя, как они вдвоем объезжают поля и под вечер вместе возвращаются домой. Она машинально сжимала кулаки, с досады глубоко всаживая длинные ногти в ладони.
Дом притих с наступлением зимних сумерек. И вот наконец, спустя целую вечность, после многочасовой пытки ожидания, хлопнула входная дверь, и он сразу ожил, наполнившись ликующим голосом девочки:
«Ну, это было только один раз, в сочельник, под можжевеловой веткой!»[72]И следом — низкий баритон мужа. Потом раздались легкие шаги Нэнси: взбежав по лестнице, она пошла на цыпочках мимо двери, открытой в комнату Леоноры. Ведь как устроен Брэншоу? Это огромный зал с дубовым полом, устланным тигровыми шкурами. Второй этаж образует галерея — она идет по всему периметру зала, и комната Леоноры как раз выходит на эту галерею. Она всегда оставляла дверь открытой, даже во время сильнейшего приступа мигрени: так было легче услышать шаги приближающейся беды. Шутки в сторону — она просто не выносила закрытого пространства.
В такие минуты Леонора ненавидела Эдварда лютой ненавистью, а девочку ей хотелось ударить хлыстом по лицу. По какому праву Нэнси молода, стройна, темноволоса, веселится, когда ей хочется, грустит под настроение? По какому такому праву из всех женщин именно она могла бы сделать счастливым ее мужа? С ней Эдвард был бы счастлив — Леонора прекрасно это понимала.
Да, ей хотелось полоснуть хлыстом молодое девичье лицо. Она представляла, с каким наслаждением опустит хлыст, как исказятся от боли причудливо-красивые черты. Она сладострастно воображала, как оттягивает хлыст назад в тот самый миг, когда он касается кожи, чтобы удар был сильнее и рана получилась глубже.
Ну что же, она преуспела — рана действительно оказалась незаживающей, те ее слова глубоко запали в душу Нэнси…
Больше они о том случае не говорили. Прошло добрых две недели — две недели проливных дождей, которых с лихвой хватило, чтоб от влаги и сырости намокли поля, а от низины запахло затхлым болотом. Мигрени у Леоноры как не бывало. Она даже пару раз съездила на охоту в сопровождении Бейхема, пока Эдвард возился с девочкой. Так продолжалось до того памятного вечера втроем, когда за обедом Эдвард сказал натужным, неестественным, подчеркнуто суровым голосом (такая у него появилась привычка, раньше ее не было), глядя прямо пред собой:
«Я подумал, что Нэнси надо бы начать помогать отцу. С годами ему тяжелее справляться одному.
В общем, в письме я предложил полковнику Раффорду взять Нэнси к себе».
Леонора всплеснула руками: «Да как ты смеешь? Как смеешь?»
А девочка прижала руки к груди и воскликнула: «О боже, спаси меня и сохрани!» Это был крик души — она всегда разговаривала с собой таким чудесным образом. Эдвард ничего не ответил.
И надо было так случиться, что именно в тот вечер, — как жестоко играет с нами судьба, всегда выбирая самую тяжелую минуту в жизни! — Нэнси Раффорд получила письмо от матери. На беду, Леонора была занята разговором с Эдвардом, а то она, конечно, перехватила бы только что доставленное письмо — ей это было не впервой. Неожиданное и страшное послание…
Точное содержание письма мне неизвестно. В общих чертах я знал, что ее мать сбежала с каким-то недостойным типом и, как говорится, «опускалась все ниже и ниже». Едва ли она пошла на панель, — скорей всего, просто истратила небольшое пособие, назначенное ей мужем. Собственно, в письме она жаловалась именно на это обстоятельство и еще упрекала девочку за то, что та купается в роскоши в то время, как ее родная мать бедствует. По тону письмо было, видимо, безобразным — миссис Раффорд и в лучшие-то времена не стеснялась в выражениях. Надо думать, что, когда Нэнси в своей спальне вскрыла конверт, надеясь отвлечься и забыть о недавнем разговоре за обедом, она готова была расхохотаться как безумная.
Мне больно думать о том, что пережила в ту минуту моя бедная драгоценная девочка…
А Леонора в это самое время нещадно хлестала Эдварда. Впрочем, несчастным его вряд ли можно назвать: ведь он поступил так, как, по его мнению, было правильно, — а это уже счастье. Не знаю — вам решать. Во всяком случае, он сидел у себя в глубоком покойном кресле. Тут входит Леонора — между прочим, впервые за девять лет, и говорит:
«Ничего более отвратительного в своей жизни ты не совершал». В ответ — ни малейшего движения: Эдвард даже не посмотрел в ее сторону. Кто знает, что у нее было на уме в ту минуту.