Однако Сержант все не давал сигнала отправляться; поворотив коня, сидел, глядел на дом. Покрепче надвинул шляпу. Поправил прикрывающую глаз повязку. Что-то он задумал еще, что-то еще оставалось доделать.
Прайсу интересно было: усадьбу-то сожгут или как? Приказ генерала Шермана гласил, что дома тех, кто сопротивления не оказывал, сожжению не подлежат. Сопротивления здесь не оказывали определенно. Старый плантатор даже приказал рабу идти отворять им сараи. Но вел себя при этом вызывающе. Разве нет? Отказался с военными по-людски разговаривать и называл их нищебродами и ворами.
Это и было, по-видимому, проблемой, мучившей Сержанта. Чтобы легче было в ней разобраться, Сержант приказал достать из ящика бутылочку-другую виски.
Прайс не принимал участия в развернувшейся после этого дискуссии, хотя, когда бутылку протянули и ему, глотнул от души. Общественное мнение склонялось к тому, что солдат Армии Запада, воюющий под командованием прославленного генерала Шермана, не должен оставлять оскорбление безнаказанным. То, что так мало рабов приняли решение уйти, было воспринято как еще один конфуз. Не потому, что все так уж жаждали посадить себе на закорки очередной выводок черномазых, но страшное духовное рабство, в котором пребывали у старого плантатора негры, — это ли не оскорбление, брошенное в лицо северянам-освободителям, пришедшим вызволить их и отпустить? Это ли не сопротивление своего рода? А если так, то они в полном праве сжечь его проклятую усадьбу ко всем чертям!
Впечатления переполняли Прайса. Он лихорадочно строчил, строчил, строчил свои заметки. Боже, что он узнал! Эти простые солдаты чином не выше сержанта, будучи при исполнении смертельно опасных обязанностей, могут вдруг прерваться, чтобы заняться обсуждением животрепещущих моральных проблем! Это показалось ему проблеском, позволяющим проникнуть в сокровенную сущность духа Америки. Представить себе, чтобы рядовые армии Ее Величества ударились в подобного рода дискуссию? Нет, это совершенно невозможно!
К этому времени все спешились и, обмениваясь мнениями, бродили туда-сюда как перипатетики Аристотелевой школы. Некоторые даже мундиры сбросили, оставшись в жилетах, словно этим февральским полднем солнце пекло напропалую. Встал вопрос о том, что станет с рабами, если сжечь плантацию. Ведь это и по ним будет удар! Потому что, сколь бы печальной ни была их участь, все-таки плантация их кормила, а теперь, если из-за них плантатор лишится собственности, он обрушит свою ярость на них, превратив их жизнь в еще горший ад.
Один изречет, все внима-ают… Потом другой что-нибудь изречет — ду-умают. И никто, похоже, особенно не торопится возвращаться в маршевую колонну. Черные, сидя в рыдване, обеспокоенно о чем-то заговорили, заозирались, встревоженно оглядываясь на господский дом. Там тишина, ни звука, вообще никаких признаков жизни. Тут и Пирс начал ощущать смутное беспокойство. Влез на своего кособокого мула, стал ждать.
Дверь дома вдруг распахнулась, выскочил черный мальчишка, чуть не кубарем слетел по ступенькам. Увидел Прайса, перебежал через подъездную дорожку, стал тянуть к нему ручонки, жестами требуя, чтобы тот взял его к себе в седло. Ну, так и быть, Прайс втащил его наверх.
В это время сидевший на подводе солдат взял одну из сложенных там тарелок костяного фарфора и, призвав ко всеобщему вниманию, запустил ею в воздух, что было понято как приглашение к соревнованию, потому что, когда тарелка, описав параболу, упала и разлетелась на кусочки, все похватали винтовки и стали просить, чтобы он повторил. И принялись соревноваться в меткости, расстреливая дорогой фарфор, хотя кто попадал в летящую мишень, а кто мазал, понять было невозможно, потому что стреляли из нескольких ружей сразу.
Мальчик, явно испуганный, выхватил у Прайса повод и принялся за него дергать, побуждая мула двинуться в путь. Мул, уже напуганный стрельбой, заартачился и закрутился на месте, и тут Прайс увидел женщину в сером платье, которая шла со стороны дома с хлыстом в руке. С первого взгляда было видно, что это молодая девушка — наверное, одна из дочерей плантатора, может быть, племянница, — бледная, тонкогубая, с гладко зачесанными назад волосами и такими же, как у всех в их роду, резкими скулами и узкими глазами, прищур которых в данный момент не сулил добра. С крыльца донесся окрик другой женщины: Марта! Марта! Сейчас же иди в дом, Марта! Хлыст в руке девушки был не тем, какими погоняют лошадь, это был короткий ремень на палке — плеть для усмирения рабов, и девушка гналась с нею за мальчишкой. Но тут ей на пути попался солдат, подскочивший поднять тарелку, которая упала и почему-то не разбилась, и девушка, побелев от ярости, ни слова не говоря, размахнулась этой плетью и ударила его. В следующий момент последние барьеры цивилизации, и так изрядно тем февральским утром покосившиеся, окончательно пали, их будто взрывом снесло.
Солдат, у которого на лице вспыхнул кровавый рубец, схватил плеть, дернул, и девушка упала. И уже он принялся избивать ее, с криками высоко занося и опуская плеть на девушку, которая, визжа, пыталась от него уползти. Ты меня — плетью? — кричал он. — Ах, ты меня — плетью? И то, как она ползла, как он бил, а она ползла и визжала — все это еще больше разжигало его. Остальным это показалось куда забавнее, чем стрелять по тарелкам, и в считанные секунды вокруг собрались несколько солдат, заслонив от Прайса происходящее. Первым его побуждением было вмешаться и остановить их, но он тут же одумался. Это не твоя страна, сказал он себе. Это не твоя война. А к ним уже бежал Сержант с криком: Она же белая, черт подери, это белая женщина! И Прайс решил скорее увезти мальчика подальше, потому что ужас, который там творился, не для детских глаз. Визг девушки сменился стонами. С нее сдирали одежду, и над головами склонившихся над нею солдат взлетали клочки и обрывки платья.
Сержант, на которого не обратили никакого внимания, решил придать происходящему военную упорядоченность. Он подозвал нескольких человек, все еще возившихся у подвод с добром, чтобы они построились в шеренгу лицом к дому. Прайс, верхом на муле развернувшийся уезжать, видел, что хозяин поместья вышел на крыльцо и стоит там недвижимо и безучастно, стараясь ничем не выразить свое страдание, чтобы враги не получили удовлетворения еще и от его реакции. Так что Прайс, в ушах у которого звенело от отчаянных женских криков и стонов, ехал мимо кустов роз и азалий и думал: да, старик-хозяин тоже как бы согласился с тем, что и такие вещи вписываются в наше представление о военных действиях.
Хью Прайс направил мула через обширную травяную лужайку, пересек дорогу и поехал по полям к пролому в каменной межевой стенке. С тех пор как он с «помоечниками» выехал из войскового лагеря, прошло около трех часов. Колонна войск на марше растягивается на много миль, и он прикинул, что, если назад поедет в точности тем путем, каким ехали сюда, мимо колонны не промахнется, даже если она двинулась с рассветом. И он углубился в лес, доверившись собственному чувству направления.
Мальчик сидел впереди Прайса; он успокоился и, пригнувшись, вглядывался вперед. На нем была ливрея — коричневая курточка с желтой окантовкой, коричневые штанишки, чулки до колен и черные башмаки на пряжках. Прайс отдал ему повод, чему мальчик, похоже, несказанно обрадовался. В темном лесу теперь было тепло, и мул в тиши ступал медлительно и лениво. Выяснилось, что мальчика зовут Дэвид. Возраста своего он не знает. Ни матери, ни отца не помнит. В хозяйском доме у него была работа отгонять мух — стоя за креслом хозяина, махать над ним большим перьевым опахалом. Такова была его главная обязанность. Но иногда он ездил на козлах экипажа рядом с Кассиусом.