это верх безумия, но, может быть и тут кроется какая-то из мелочей. Чтоб ты правильно понимал, я не считаю их глупостями. Вполне возможно, что крики «капелланов» и крекеры в чайном доме очень особенны. Но! Как-то вечером я гулял в садах Боргезе, а после вышел на Пинчьо. И там увидел закат солнца. Хотя… «увидел» — не то слово. Маленькое какое-то, тесное. Я увидал, узрел, я предстал перед ним. Закат над Римом! Яша, вот, что не дает мне покоя. Когда стоишь на самом краю холма и перед глазами полыхает гигантский, во все небо, пожар над городом… В этом было что-то настолько древнее, настолько сильное и потрясающее самую глубину существа, что видел, нет, не видел только, но чувствовал прямо нутром, как все вокруг сливается в единое целое. Уверен, пикни в тот миг какая-нибудь чайка, выгляни из-под салфетки крекер, сморкнись в жилетку турист-ирландец, звякни вечерний колокол на Мария-Маджоре… вообще что угодно случись, даже фига в кармане у прохожего, — все это немедленно стало бы лишь частью целого, чего-то одного. Божественного, если хочешь. Вот это надо видеть. Быть там и чувствовать!
Заметив, как Яша смотрит с явным уважением, а официант, заслушавшись, замер в проходе, я пафосно завершил пламенную речь:
— Что с этим-то делать?
— Браво! Кричать «браво» и восхищаться.
Мой друг придвинулся на край стула и хорошенько потер руки.
— Дорогой мой, ты гений. Ты сам не понимаешь, какой ты гений. Я сразу все понял. Сложилось.
Он повернулся к официанту, который уже готов был в нарушение приличий слушать дальше, и отослал его за вином. Мы остались одни и Яша воскликнул:
— У меня идея. Давай объединим наши усилия. Ведь жизнь, по большому счету, и как бы банально это ни звучало, — кино. Тем немногим, кто это понимает, она кажется непрерывным потоком событий, пейзажей и широкоформатных панорам. Но каждый раз, как мы хотим что-то описать или рассказать, вынуждены разбивать кино на куски, части и детали. И думаем, а я от этого не откажусь, что в каждой секунде, в каждом мгновении ровно двадцать четыре кадра. Вопрос в том, достаточно ли мы внимательны, чтобы их разглядеть! Тут не всякий справится. Это моя версия. Достойно?
Я кивнул.
— Все, о чем я говорил, — продолжил Яша, — и есть киношные кадры, яркие одиночные мгновения. Но, ты сейчас потрясающе изложил другую точку зрения. Судя по красоте, в какой предстал римский закат, вопрос не в том, дано ли нам увидеть первые двадцать четыре, а в том, достойны ли мы лицезреть самый великолепный, самый величественный кадр номер двадцать пять! Но это не просто панорама! Это — счастливый случай. Только человек, который с надлежащим вниманием видит капли, достоин охватить взглядом океан. Понятия не имею, когда ты успел изучить Рим так подробно, чтобы увидеть его целиком, но, что делать, повезло так повезло. А я вот, несчастный, застрял где-то между седьмым и восьмым и…
— Не кори себя. Везет дуракам, — я похлопал Яшу по плечу.
— Это верно, им, — согласился он. — А тебе-то за что? Слушай-ка, если ты когда-нибудь напишешь об этом разговоре, будь добр, упомяни о том, что закаты закатами, но и мелочи чертовски важны. Нам с детства придумали слово жизнь. Как будто ее нельзя поделить на части. Жизнь! Никто не ведает, что это такое. А и не надо. Мы, смертные, все воспринимаем по частям. А уж, вы, гении… вам подавай сразу целый мир.
— Брось шутить.
— Я не шучу. Двадцать пятый кадр кому попало не показывают…
Вечер мы провожали долго. Пили вино и гадали о разном, в том числе, выстроены Яшины мелочи по порядку и каким-то образом связаны между собой или достались ему вразброс. Наконец, обнялись, крепко пожали друг другу руки и простились.
С тех пор, как Яша и предполагал, я много раз пытался записать этот разговор. И даже придумал начало, буквально несколько строк:
«С тех пор, как он развелся, для немногих остался Яшей. А может быть, только для меня одного. Старея и теряя близких, мы все больше начинали ценить друг друга. И разговаривать чаще…»
Но дальше дело не шло. Рассказ остался не написан. Может быть потому, что наши странные споры и единодушие, которым они заканчивались, и были тем самым, настоящим двадцать пятым кадром, который оба увидели, почувствовали, но так и не успели осознать.
В ХОЛОДНОМ НЕБЕ
Щепотка ворон в февральском небе. Будто чаинки в кипятке. Ух, какие фортеля выкидывают!
Играют.
Вертятся.
Бросаются друг на друга. Точно подвыпившая компания гуляет. Шумят, покрикивают. Что в них вселилось? В половине-то девятого утра.
А день задается серый. И снег сырой, — то ли висит в воздухе чуть заметной крошкой, то ли сыплет моросью холодной. Неуютный, хмурый, чужой.
А воронам — все равно. Гурьбой собрались над городом и ну, веселиться. Эх, удаль свою воронью показывать. И крыльями так и сяк, которая снизу, которая сверху, не разобрать. И видно, что ветер треплет перья, как черную шерсть, ерошит во все стороны. Хоть бы хны. Иная сложится, будто камень, и — р-раз! — ухнет вниз. За ней, — во сумасшедшие! — еще две-три. Гоняются. И покрикивают, покрикивают бойко. Или вверх рванут, в сторону, туда-сюда. Балуются, трепещут, что бантик перед носом у котенка… перед носом у весны.
А ведь чуют её птицы. В тот самый день, когда тепла и солнца не видать. Надеются. Да! Знают, что придет скоро. И сразу сердце радуется.
Как не верить!
ФАРФОРОВОЕ ОДИНОЧЕСТВО
В одном из северных кварталов Нюрнберга прячется пустой фахверковый особняк. Дом обветшал и просел глубоко в землю. Единственное окно первого этажа теперь уперлось подбородком в брусчатку тротуара. За его мутным стеклом сидит белый, по-домашнему уютный котенок и одним глазом внимательно смотрит на прохожих. На каждого.
Когда я шел мимо, он глянул и на меня; без интереса, не поворачивая головы и не двигаясь. Взгляд его полон отстраненной печали. Так смотрит смертельно больной и одинокий старик.
Странный холодок, помню, пробежал в моей груди и подумалось, что, может быть, когда-то котенок был жив. Был кому-то дорог, играл с бумажным бантом, чесал за ухом лапой и весело мурлыкал?
Но его бросили. Забыли в пустом доме. Оставили на пыльном подоконнике. И, потому теперь, фарфоровое одиночество тоскливо глядит на каждого из нас.
Одним глазом.
МГНОВЕНИЕ
Перед самой-самой весной, незадолго до ее прихода, случается неимоверная тишина. Вдруг появляется такой почти не видный для памяти денек, когда солнце выглядывает лишь на