вторым голосом отозвалась из коридора Нина.
Только что весело распевавший про водовоза барак вдруг притих. Постепенно, сдержанно и негромко встраивались в мелодичный напев новые голоса. О родном городе и любимых глазах — каждая о своём — пели юные и взрослые. Пела разбитная приземистая белоруска Дуся, пела строгая статная Марьяна. Замерли в дверях пришедшие с улицы Маришка с Васяткой. Сидела на полу Валя и, по привычке обняв колени, тоже тихонько подпевала. Рядом прислонилась к стене Асие, и, хотя голоса её почти не было слышно, девочка понимала, что старая татарка тоже знает эту песню и ровно, почти заунывно, как молитву, поёт о своём родном городе.
На словах «любимый город другу улыбнётся», чей-то сильный голос сорвался в плач. Через минуту плакали все — о себе, пленницах в чужом краю, о любимых глазах и любимых городах, которые неизвестно, доведётся ли увидеть. Кто-то рыдал в голос с причитаниями и всхлипами, кто-то тихо вытирал льющиеся ручьём слёзы, и, казалось, ничто не поможет им избыть это несчастье, эту несправедливость, уйти от этой войны и горькой своей судьбы.
Сад Уве Хоффмана
Мучительная работа на торфе продолжалась. Бесконечно длинные дни, начинавшиеся с построения в пять утра и до возвращения в барак в семь часов вечера, сливались для Вали в один сплошной серый поток. К середине недели она успевала забыть, что бывает выходной, что где-то впереди маячит день с баней и нетрудной работой по уборке барака.
Баню топили раз в неделю, да и то немцы не особенно были щедры на топливо — поэтому горячей воды всегда оказывалось недостаточно и мылись едва тёплой. В рабочие же дни и вовсе отмываться приходилось холодной водой. Девушки верещали и возмущались, женщины постарше молча терпели. Наташа, ненавидевшая всякий холод, старалась обойтись минимумом, обтирая себя куском старой простыни, которые выдавали пленницам, если не было своих полотенец, а Вале уже было всё равно. Она согласилась бы и на лужу — лишь бы отмыть эту колючую пыль, лишь бы перестала гореть кожа и не чесались воспалённые глаза.
Более взрослые и изобретательные женщины добыли где-то две старые простыни, разрезали на широкие полосы, и те, у кого не было чулок или носков, научились аккуратно обёртывать этими портянками ноги. Валя тоже освоила это искусство, поскольку от её единственных чулок давно ничего не осталось. Потихоньку она притерпелась и к обмоткам, и к холщово-деревянным хольцам. Сбитая кожа постепенно грубела, и на месте кровавых потёртостей образовались жёсткие мозоли. Однако безжалостная торфяная пыль по-прежнему забивала глаза, лёгкие, кожу, и к вечеру казалось, что этот зуд и тяжёлый кашель не исчезнут никогда.
Вечерами, кое-как отмывшись и едва утолив голод, Валя с Наташей забирались на свой второй ярус и тихонько болтали — рассказывали друг другу, как жили в родном городе, вспоминали родных, друзей, случаи из далёкой мирной жизни. Почти никогда их разговоры не касались пережитого в оккупации, гибели и исчезновения близких. Девчата будто условились загонять поглубже свою тоску по оставшимся дома родным и не думать о будущем.
Лишь однажды острая боль воспоминания захлестнула Валю. В тот вечер Наташа рассказывала о мальчике, который так нравился ей в девятом классе, что она даже боялась смотреть в его сторону — задирала нос, говорила, что ей никто не нужен, что все мальчишки у них в классе обыкновенные и заурядные… чего на них смотреть? А потом, когда его, как и всех советских немцев, куда-то выселили в начале войны, она вдруг стала всё время вспоминать серые глаза и высокий лоб Сашки Файлерта, руки, подхватывающие её портфель по пути домой, его беззвучное «Что у тебя?» на переводных испытаниях по физике и чёткий прямой почерк, которым он выводил формулы и предложения в тетрадях или на доске. И какая она была дура, что не пользовалась возможностью лишний раз погулять с ним вдвоём, поболтать. Всё боялась, что Сашка поймёт, как нравится ей, как она хочет, чтобы общая часть их пути домой была нескончаемо длинной. Но провожать себя до самого дома Наташа не позволяла, и каждый раз, дойдя до поворота, где надо было расходиться, на его вопросительное «Ну, пока?» она упрямо и как можно равнодушнее говорила «Пока!» и уходила, не обернувшись. А теперь вот…
И тут Валя вспомнила безжизненные глаза Олега, устремлённые в небо. Слёзы полились сами собой. Наташа умолкла.
— Валюх, ты что?
А Валя плакала и плакала, не в силах ничего ответить. И только когда иссякли слёзы, она рассказала про увлечённого испытателя природы, вместе с нею ходившего в кружок. Про их вечные обсуждения научных новостей, о которых им рассказывал учитель. Об опытах, которые они делали втроём — Олег, она и Маринка. И о том, что Маринка слегка скучала от всего этого — она и ходила-то в кружок больше за компанию, — а Олег, как верный рыцарь, прощал ей и отсутствие интереса к науке, и нелюбовь к серьёзным разговорам. Про науку он разговаривал с Валей. Зато за Маринкой был готов идти хоть на край света и, не задумываясь, ввязывался в любые авантюры, на которые была мастерица её подружка. А теперь Олега убили фашисты, где Маринка — неизвестно, а она, Валя, вот здесь… и кто знает, вернётся ли домой.