— Долго же ты шёл.
Константин лишь виновато улыбнётся.
Долго. Кошмарно, невыносимо, непростительно долго.
И трепетно сожмёт в руках её протянутую ладонь.
Может быть, они и впредь будут засыпать вместе. Будут читать друг другу вслух, как любили в детстве, или просто разговаривать. Или же заключать пари, сколько навтов из команды прибудут на континент седыми после внезапной ночной встречи с Мев, с неутомимым любопытством изучающей корабль.
Может быть, в одну из ясных ночей, когда Константин допоздна засидится с Катасахом на палубе за шахматами, любезно одолженными капитаном, он с удивлением почувствует, как на его плечи опускается тёплая накидка. И успеет, обязательно успеет мимолётно потереться щекой о задержавшуюся на его плече руку Анны.
Может быть, однажды они присоединятся к играющим в карты морякам на нижней палубе — так же запросто, как делали это в юности, в таверне портового кварта старой Серены. И, может быть, в разгар игры Анна вдруг пару раз легонько наступит ему на ногу под столом: их секретный знак, который они частенько использовали, тайно сговариваясь о тактике партии. А потом… потом он почему-то перестанет понимать, какой шифр пытается передать ладонь, касающаяся его колена. Возможно, всё дело в вине — Константин так давно не пил, так отвык от этого, что теперь довольно и пары бокалов, чтобы перестать связно соображать. А может, в этом прикосновении просто и нет никакого иного смысла, кроме трепетной, сводящей с ума нежности.
Может быть, после, добредя до каюты по качающейся палубе, захмелев от собственной смелости сильнее, чем от вина, Константин не станет дожидаться, пока Анна заснёт, прежде чем вдумчиво расцеловать веснушки на её щеках, и переносице, и подбородке, и веках. И долго-долго не сможет успокоить лихорадочно колотящееся сердце, когда она, полусонно улыбнувшись, вдруг уютно устроится головой на его груди, доверчиво перекинув руку поперёк живота, переплетая ноги. И, дыша через раз, будет уговаривать собственное тело не так остро и недвусмысленно реагировать на её близость, в мучительном томлении ощущая: этого недостаточно, этого всё ещё болезненно мало. Но будет счастлив даже от этой малости.
Может быть, во время устроенного прямо на палубе спарринга, на котором Анна настоит, чтобы поскорее вернуться в форму, несмотря на предельную осторожность Константина, — она всё равно пропустит один удар, недостаточно быстро вскинув повреждённую руку. И лишь отмахнётся, когда он поспешит к ней:
— Я в порядке, даже царапины не осталось.
— Дай я сам посмотрю!
— Ай, ну ты прямо как Курт!
— Ничего подобного! — притворно возмутится он. — Я гораздо лучше! Кстати, я не рассказывал тебе, как однажды спас его? Он пришёл ко мне с просьбой: некая дама в знак расположения подарила ему фамильный перстень. Но кто-то донёс об этом её ревнивому мужу, и тот непременно возжелал видеть на ней перстень на ближайшем же балу во дворце. Чтобы избежать скандала, дама попросила Курта вернуть подарок. Но вот незадача: он уже заложил его торговцу оружием в обмен на новенький трёхствольный пистолет… Курт просил помочь с выкупом, но торговец к этому времени уже успел отправиться в другой город, пришлось пуститься в погоню. А потом вдруг оказалось, что по дороге он попал в засаду и… Пожалуй, это долгая история. Пойдём, ты немного передохнёшь, а я расскажу её целиком.
— Вот же враль! — фыркнет Анна. — Ты же цитируешь мне книгу «Трое с мушкетами», которую мы в детстве стянули из библиотеки де Курсийона! Давай, к барьеру. Я с тобой ещё не закончила.
И, едва дождавшись, пока он займёт позицию, вдруг сшибёт его с ног коварной подсечкой. И, не удержав равновесия, повалится следом. И будет хохотать — искренне и беззаботно, как раньше.
Может быть, когда они в очередной раз будут засыпать вместе, Анна будет дольше чем обычно глядеть в его глаза — близко, почти задевая кончик его носа своим. А когда Константин потянется поцеловать её в щёку — словно невзначай чуть повернёт голову и коснётся губами уголка его рта. И позволит коснуться в ответ. А может быть — мягко проведёт по его щеке ладонью, запустит пальцы в волосы. И улыбнётся по-особенному тепло и нежно. И тогда он, позабыв дышать от восторга, поцелует её уже по-настоящему — пылко, обжигающе, взахлёб.
И, может быть, её руки скользнут по его спине, задирая рубашку, нестерпимым жаром обжигая кожу. Может быть, через пару мгновений уже не будет никакой рубашки. Как и остальной одежды, торопливо стаскиваемой друг с друга. Может быть, между ними наконец-таки не будет больше ничего, кроме прикосновений, кроме горячих поцелуев, кроме жарких объятий. Ничего, кроме этих изумительных веснушек на её плечах, на острых ключицах, груди: его губы не пропустят ни одной, ни одной из них, ни единого дюйма её дивной бархатной кожи. Его руки очертят каждый пленительный изгиб её потрясающего тела. Бесподобная, совершенная, совершенная!..
Он будет очарованно смотреть в её восхитительные глаза, потемневшие до нежной охры. И будет гореть, гореть, гореть всей кожей, так жаждущей её прикосновений: открытый, обнажённый до самого сердца, миллиардами оголённых нервов наружу — бери, пожалуйста, бери, бери, бери, бери! — весь твой, весь только для тебя, возьми, пожалуйста, забери всего, забери!
И будет каждое мгновение умирать от лихорадочного экстаза, когда её руки, её губы будут дарить такую же обжигающую и страстную ласку ему в ответ. И это будет так восхитительно, что он и думать забудет, как много раз представлял себе этот момент. Забудет, что хотел быть чутким и предупредительным, чтобы случайно не обидеть её. Забудет. И будет просто собой. И не будет смущаться своей пылкости и несдержанности, своей страсти, столько лет кипевшей внутри. И будет задыхаться от счастья, каждым дюймом горящей кожи, каждым искрящим нервом ощущая: она принимает его таким. Принимает целиком. Принимает без остатка.
И будет сгорать дотла, шепча в зацелованные губы:
— Моя любимая, моя драгоценная, моя, моя, моя, моя…
И вновь возрождаться из пепла, слыша, как с этих губ срывается ответное:
— Мой…
И больше не будет сомнений, не будет боли, не будет пустоты. Будут лишь её бездонные глаза, таящие в себе целую вселенную. Лишь его собственные глаза, отражённые в её глубине. Лишь руки, губы и тела, сплетающиеся так тесно, как сплетаются ветвями и корнями деревья, растущие рядом. Лишь оглушённые восторгом чувства, лишь божественная, священная правильность каждого вдоха, разделённого на двоих, каждого стона сквозь прильнувшие друг к другу губы, каждого удара сердец, грохочущих в едином ритме. В едином водовороте ошеломляющего блаженства — сильнее, быстрее, жарче! — до тех пор, пока время не сожмётся в одной точке, пока из-под черноты за сомкнутыми веками не вырвутся ослепительные сполохи света, пока содрогающееся в невыносимом экстазе тело не поймает её ответную сладостную дрожь и её ответный протяжный стон.
Может быть после, когда он прильнёт щекой к её груди, когда будет слушать, как горячо, как восхитительно часто колотится её сердце, когда её пальцы будут нежно перебирать его взмокшие волосы, он еле слышно выдохнет: