В педагогических статьях Толстого, написанных для основанного им осенью 1861 года журнала «Ясная Поляна», эта логика, не принятая его оппонентами, прослеживается довольно четко. Статьи направлены против «раздраженных, больных либералов» и «чиновников литературы», против «старых статей Белинского и новых статей Чернышевских». Университеты он называет бесполезными учреждениями, в которых готовят людей, удобных правительству, а общество испорченным, поскольку оно живет «в понятиях, противных народу». Вовсе не очевидно, «кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» В статье, которая так и озаглавлена, Толстой проводит мысль о том, что крестьянские дети следуют «всемирному духу» несравненно более естественно и твердо, чем какой-нибудь догматик, кичащийся своим профессорством.
Цивилизация, культура, общественное мнение, социальное благо, прогресс — все это, по мысли Толстого, просто фетиши. Прогресс не в истории, он в душе каждого человека. Цивилизация измеряется вовсе не числом домов призрения или газовых фонарей на улицах, а «чистотой нравов», которая первобытному обществу была присуща больше, чем нынешнему. Сколько бы ни говорили о своем служении идеалам те, кто радеет о новых железных дорогах и о просвещенности масс, на самом деле они предают тот единственный идеал, который надлежит признать истинным. Он «сзади, а не впереди», ведь «ребенок стоит ближе меня, ближе каждого взрослого к тому идеалу гармонии, правды, красоты и добра, до которого я, в своей гордости, хочу возвести его. Сознание этого идеала лежит в нем сильнее, чем во мне».
Разумеется, передовая общественность восприняла эти мысли Толстого как проявление невежества и как выпад против ее лучших устремлений. Журнал, к которому прилагались книжки для детского чтения, не имел никакого успеха и продержался всего год — не было подписчиков. Чернышевский, которому, подавив свою неприязнь, Толстой послал два номера «Ясной Поляны» с просьбой дать о них в «Современнике» объективный отзыв, согласился с отдельными педагогическими наблюдениями Толстого. Но позицию издателя в целом он не принял категорически и написал, что все «порядочные люди» отвернутся от него, если он и впредь будет осмеивать их старания просвещать и воспитывать народ в воскресных школах.
Суждения «порядочных людей» Толстому были не так уж важны, не слишком его задело и неодобрительное молчание славянофилов, точно не заметивших его журнал. Школа прекратила свое существование к концу 1862 года не из-за того, что он признал неудачу своего эксперимента, цель которого состояла в том, чтобы покончить с «насилием в деле образования» и противопоставить принуждению принцип свободного развития творческих сил, таящихся в ребенке. Она перестала существовать просто потому, что делом Толстого являлась все-таки не педагогика, а литература, и наступил момент, когда с сомнениями в этом было покончено.
Однако он наступил лишь после того, как в жизни Толстого произошло несколько очень важных событий.
* * *
В 1860 году Толстой отправился во второе путешествие по Европе. 2 июля он и сестра Мария с детьми на пароходе «Прусский орел» отплыли из Петербурга в Штеттин. Путь их лежал через Германию на швейцарские курорты — Маша очень боялась, что у нее чахотка. Полутора месяцами раньше туда же увезли брата Николая, у которого туберкулез перешел в последнюю стадию. Фет, который коротко с ним познакомился в ту пору, писал, что Николай Толстой был человеком редкого обаяния, но по отношению к себе беспечный до крайности.
Третьему брату, Сергею, стоило немалых трудов убедить Николеньку, что ему необходимы немецкие доктора. Лев Николаевич, встретившись с ним в начале августа в Киссингене, испытал боль: «Положение Николеньки ужасно. Страшно умен, ясен. И желание жить. А энергии жизни нет». Было решено ехать на французскую Ривьеру, в Йер. Делали длительные остановки во Франкфурте, в Женеве — больной слабел с каждым днем. Развязка наступила 20 сентября.
Это был очень тяжелый удар. И в письме Фету, и в дневниках того времени, и много лет спустя в беседе со своим секретарем Толстой говорил, что ни одну утрату он не переживал так глубоко. До последней минуты Лев Николаевич находился рядом с братом, и Сергею через несколько дней написал: «Как это ни тяжело, мне хорошо, что все это было при мне и подействовало на меня, как должно было». Николенька проявил необычайную силу характера, только жаловался на бессонные ночи, когда изнурял кашель и преследовали кошмары. Отошел он как будто даже без страданий: покорился болезни, попросил себя раздеть и уложить, потом дыхание стало очень редким и все кончилось. «Я чувствую теперь, — писал Лев Николаевич Сергею, — что, как потеряешь такого человека, как он для нас, так много легче самому становится думать о смерти».
Перед отпеванием была сделана маска с лица покойного, которую потом, в Брюсселе, Лев Николаевич отдал скульптору Гифсу, и тот изваял два бюста для яснополянского дома. Когда в этом доме появятся дети, их часто будут заставать играющими с Николенькой: кто-то хлопал его по щекам, кто-то хватал за нос. Софья Андреевна вздыхала: если бы с живым…
Толстой жил в Йере до середины декабря. В дневнике, который он вскоре забросил, есть записи, свидетельствующие о тяжелом духовном кризисе: «Скоро месяц, что Николенька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко от отправления туда. Куда? Никуда». Такие же мысли содержатся в его письме из Мера к Фету: «Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что было Н. Н. Толстой, для него ничего не осталось». Страшно даже вообразить, а тем более пережить это «поглощение себя в ничто». Все бессмысленно, «когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью подлости, лжи, самообманыванья, и кончатся ничтожеством, нулем для себя». Польза, добродетель, счастье, искусство — все это только жалкие попытки заслониться от ужасной правды, особенно искусство, эта «прекрасная ложь». К искусству он, Толстой, никогда не вернется. Если у него что-то еще осталось «из мира морального», так одно лишь «глупое желание знать и говорить правду», ужасную правду о том, что все дичь, все обман перед лицом главной истины о пустоте неба и безысходной тоске существования.
Это настроение со временем пройдет. Однако Толстого до конца дней будет мучить проблема, о которой он писал Фету в 1861 году, — чем оправдана жизнь, если она заканчивается небытием. Он попытается осмыслить и разрешить эту проблему в книге «О жизни», одном из главных своих философских сочинений. Настаивая на том, что искусство только «прекрасная ложь», если в нем нет наглядного морального поучения, он, тем не менее, ближе всего подойдет к своему, чисто толстовскому ответу на этот вопрос, когда в середине 1880-х годов будет написана «Смерть Ивана Ильича», повесть, где нет и оттенка проповеди.
А пока Толстой просит тетушку Ергольскую прислать ему в Йер папку с рукописями кавказского романа и одновременно начинает работать над новым — о декабристе, который возвращается в Москву после тридцати лет сибирской ссылки. Нелогичное, непоследовательное решение, но в действительности его можно было предугадать точно так же, как возвращение Толстого в литературу после педагогических экспериментов.