Я с удовольствием возвратилась бы в Петербург, но ведь мы должны были ехать через Остенде — видеть великую княгиню. Что же я скажу ей? Какой результат моей поездки? Что я видела? чему научилась?
Много, много я передумала, и вот что написала в своих вечерних заметках, над которыми иногда засыпала. Писала, чтобы прочесть великой княгине, и потому писала по-французски, но я, кажется, в Париже начала и думать по-французски.
«Да, я смело скажу, что относительно службы в госпиталях нам нечего завидовать другим. Но что касается нравственной силы, которая их всегда удерживает при их обязанностях, уверенности, что они не будут болтать, и будут держать себя так, как следует, — мы многому тут можем научиться.
Но скажу ли я, чтобы это был для меня идеал? — Нет. Это все же рабы, работающие в доме господина, а не дети, работающие в доме отца. А между тем Иисус Христос искупил нас из рабства и сделал нас детьми Отца Небесного».
Сестре я писала, что я очень много думала и с грустью, но и со спокойной совестью убеждаюсь, что надо нечто другое для общины, а поэтому надо и другую сестру-настоятельницу.
Из Парижа в Остенде мы приехали 24 июля. Великая княгиня приняла меня очень любезно. Я ей прочитала все, что записывала и в Берлине, и в Париже, — а написано было очень много, так как я входила во все мелочи, касающиеся и сестер, и госпиталей (у меня было исписано крутом 14 листов большой почтовой бумаги), и сказала ей, что писала к сестре, — я с грустью убедилась, что не могу устроить общины вроде католической и что ей надо иметь другую сестру-настоятельницу.
Можно спросить после этого: зачем же я оставалась ею? Да, по-моему, от двух причин: некому было меня заменить, да и не было положительно решено, каков будет окончательный характер нашей общины; ведь у нас и устав, и правила пока сохранялись те же, что и во время войны.
Я осталась на несколько дней в Остенде; всякий день обедала у великой княгини. Помню, как было хорошо, когда мы раз обедали в Pavilion Royal sur la Jetee. Погода была великолепная, что здесь редко бывает. Море было у наших ног, и мне очень хотелось видеть морской прилив.
Я и в Остенде была в госпитале, где видела маленькую и совершенно своеобразную общину. Это посещение мне устроил доктор великой княгини, Арнет, который предупредил доктора госпиталя, и он меня ждал. Тут три доктора; больница небольшая, от 16 до 20 кроватей для мужчин, столько же для женщин; и в богадельне 12 кроватей для мужчин, столько же для женщин. Это устроено городом; тут есть совет; бургомистр — президент. Вот как сестры сюда попали: лет двадцать тому назад нашли, что госпиталь недостаточно обеспечен санитарами и санитарками — это не прислуга, а что-то выше. И стали просить епископа в Bruges прислать сестер в госпиталь; тогда им прислали трех сестер-августинок из тех, которые подвизаются или служат в большом и, как говорят, очень хорошем госпитале в Bruges. Их там 24; сделали такое условие, что если им будет неудобно, то могут уехать. Но они остались, и к ним прислали еще трех. А когда время, положенное для опыта, прошло, то они остались как отдельная община, не зависящая от Maison-Mere, а только имеющая в лице епископа в Bruges высшего духовного начальника.
Они все имеют от госпиталя — зато и все там делают: приготовляют пищу и для себя, и для больных, стирают белье и свое, и больничное. Они могут принимать новис, но сами не могут быть более шести. Многого нельзя было и расспросить, так как с нами сидела их старшая, 79 лет, у которой было несколько апоплексических ударов. Она не говорит, но, по-видимому, все слышит. Как же было при такой дряхлой старушке спросить, как назначается старшая, как замещается умершая? В разговоре они сообщили, что и из их новис могут быть посвящены в монахини-августинки после трех лет испытания. Только надо, чтобы епископ прислал своего делегата для этой церемонии.
У них те же частые молитвы и обедня всякий день, и та же строгость монастырская. Туалет их престранный, совсем не такой, как в Париже: черная юбка, потом сверху плащ белого сукна с очень широкими рукавами, потом — черная, вроде епитрахили, темно-синий фартук, а на голове белый убор, вроде чепчика; на лбу — широко сложенная полоса, сверху накрахмаленный кусок холста, так что торчит по обе стороны головы, и все покрыто прозрачным вуалем из черной шерстяной материи.
Престранный и пренеудобный костюм! Нас они встретили в полном параде, но прямо говорили, что переодеваются позднее, и пока есть дело, одеты иначе, прибавляя: «Да можно ли что делать в этом одеянии?».
Они все из простого звания и мне очень понравились; хотя они живут совершенно самостоятельно, но все-таки гордятся своим орденом, и когда я спросила: «А в доме сирот тоже ваши сестры-августинки?» — мне отвечали с большим пренебрежением: «О, нет, это какие-то новые, — кажется, св. Иосифа».
Э. Ф. Раден осталась в Остенде, а я поехала одна в Берлин, Штеттин, и на пароходе «Владимир» 4 августа приехала в Петербург.
Моя сестра, которая была весь месяц в деревне, приехала меня встретить. Сестры крестовоздвиженские встретили меня так радушно, так весело, что я была очень довольна, и все тяжелые мысли, недоразумения как-то невольно исчезли, и я стала спокойнее.
Материальные мелкие хлопоты при новом помещении, устройство в своем собственном доме — все это очень развлекало и занимало.
Еще из Парижа я писала Николаю Ивановичу о действии, которое произвело на меня все, что я видела.
Сначала, за отсутствием Николая Ивановича на целый месяц, мне отвечала жена его, Александра Антоновна, милым и сердечным письмом, за которое я ей была очень благодарна.
Потом я получила от Николая Ивановича из Киева, от 1 сентября, письмо. Это меня ободрило, утешило и придало решимости продолжать трудиться в общине в пределах возможности.
Привожу это письмо.
«Киев, 1 сентября 1859 г.
Я очень благодарен жене, что она написала вам, почтеннейшая Екатерина Михайловна, вместо меня, пользуясь моим отсутствием.
В письме ее, вы, верно, это и сами заметили, много чувства, а следовательно, и правды, хотя бы и нелогической, но это все равно, лишь бы правда. Я с моей стороны прибавлю к ее посланию немножко и логики. Надобно брать вещи как они есть, это — первое, что, впрочем, нисколько не противоречит и необходимости всякого мыслящего и чувствующего человека — иметь свои идеалы или брать во внимание и идеальную сторону дела. Главное — не пересолить. Я понимаю очень хорошо, как вы теперь смотрите на нашу общину, побывав в Берлине и в Париже; так и наш брат смотрит на доморощенную науку, потолкавшись в западных университетах. Но стену лбом не прошибешь. По одежке протягивай ножки. За морем телушка — полушка, да провозу рубль. Ведь для усовершенствования нашей общины не выписывать же нам католицизм, протестантизм и пиэтизм из-за границы. Будем, по крайней мере, довольны тем, что, тогда как католицизм есть уже дело поконченное, и, кроме того, что он произвел уже, ничего подобного более на свет не произведет, — наше православие еще содержит в себе начало незаконченное и способное к развитию. Будем утешать себя этой мыслью, она пригодится не для нас, но, может быть, для наших внуков. Не все же жить в настоящем, надо уметь жить и в будущем; а без этого умения — беда; не имея его, да имея слишком живое чувство, можно попасть Бог знает куда. Не теряйте терпения — одна попытка не удалась, попробуйте на другой манер, но за сделанное однажды держитесь крепко обеими руками, не упускайте его из отчаяния, что нейдет так, как бы хотелось.