Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 79
– Старая песня, – сказал он потом, возвращая наушник. – Но хорошая. Группу Айс когда-то продюсировал. На заре туманной юности, так сказать. Идём? Я тебе обещал Москву, а мы стоим.
Мы свернули к Патриаршим.
– Все это не ново, я понимаю, – продолжил он, когда мы пошли вдоль пруда. – Не ново. Я раньше и сам думал: чистое искусство, настоящая музыка – это не для всех. Но так я думал до первого большого концерта. У нас всегда так – всё определяется первым разом.
– Продашься – не продашься? – сказала и пожалела: он обернулся и глянул болезненно. – Извини, пожалуйста.
– Да ничего. Ты не права, конечно. Потому что продавать тут нечего. Это не торг. Но это захватывает, да – когда тебя любят. Пьянит. А если ты ещё делаешь то, что хочешь, и знаешь и понимаешь, что делаешь это хорошо и правильно, так что перед собой не стыдно, так почему бы нет, а? Пусть любят не тебя – ведь большинство должно по логике любить не меня, а Айса. Он сделал им этот праздник! Но они-то об этом не знают. Я понимаю, не думай. Я все понимаю. И что? Как же тогда? А потом думаешь – да ладно! Ты же перед собой честен. Музыка – это что такое? Может, если вот так всё преподносить, она и глухих в конце концов коснётся?..
Он уходил в свои мысли, как в омут. За ним уже сложно было следить.
– Музыка – это же как… Идёшь иногда и чувствуешь себя струной. И поёшь на ветру, звенишь, чисто-чисто, такой невозможной чистоты звук, что оглохнуть можно. Даже сердце заболит. Это тяжело, больно, да, но от этого не откажешься, если хоть раз стал такой струной. Это как донести? И надо ли? Чтобы понять это, надо хоть раз такой струной стать. Кто не был – не поймёт. Только этого мало! Ты думаешь, это сложно, а это ещё ерунда. Другое вот по-настоящему. Это когда ты будто в коконе. Но вдруг за пустотой, тишиной начинаешь слышать звуки. Такие, знаешь – будто ветер воет. Воет, ревёт, рвёт тебя. Его слушать нельзя, чтобы с ума не сойти, но слушаешь, деваться-то некуда. А потом понимаешь, что он – музыка. В сути своей, понимаешь? И это как выскажешь? Этого и сам не понимаешь, а как – чтобы все? И тот, который глухой, и тот, который трали-вали? Я вот не знаю. Я просто не знаю.
Он замолчал и закрыл глаза. Мы сидели на скамейке у пруда. Я смотрела на него и думала – неужели вот так это с ними случается? Неужели вот так они и подбираются к своему порогу? В груди ощутилась вдруг пустота. Ём всё сидел с закрытыми глазами, и по его лицу я вдруг поняла – он слушал. Слушал мир вокруг. Я тоже закрыла глаза и стала слушать его ушами.
Двор звенел. Свежими листьями шлёпали тополя. Лунная сторона. Солнечная. Лунная. Солнечная. Детская площадка кипела, как улей. Шуршали по асфальту подошвы. Где-то Бетховеном взыграл мобильник. Утки приводнились на пруд. Голубь обхаживал даму, страстно курлыча: у них роман. Женский голос прозвучал за скамейкой. Следом тяжёлый шелест велосипедных колес по песку. Воздух движется, Москва дышит. Время, вечное, как память, гудит меж старых домов.
Я открыла глаза. Ём сидел и улыбался облакам.
– А зачем тебе это? – спросила я.
– Что? – Взгляд прозрачный.
– Если ты так всё слышишь, зачем тебе люди? К чему бисер перед свиньями, если они всё равно не поймут?
– Ты не понимаешь, – ответил спокойно. – Без человека всего этого нет. Без человека мира всё равно что нет. Потому что он один способен его воспринять. Ну а музыку тем более. Она ведь звучит всё время – но это всё равно что её нет. Не слышит никто.
Я не знала, что и сказать. Не знала, что сказать, чтобы не закричать, не начать его бить. Он кольнул в самое сердце, задел самое больное. Да, боги, да, я это знаю, я понимаю, хотя никогда себе не скажу: мира нет без человека, ни мира, ни меня, всё появляется из пустоты, из первичного, обморочного Леса только тогда, когда вы, предавшие его и покинувшие, поглядите в его сторону. И сущее сразу обретает имена. И обретает смысл, отделяется от праматери и начинает жить. Но кто бы из вас знал, каково это – так существовать. Каково понимать, что твоя жизнь зависит от вас, слабых, безвольных, мягких, как вата, сиюминутных, как чих! Вся твоя жизнь, даже то, выйдешь ли ты из Леса…
Но я ничего не сказала. Сидела и смотрела на него во все глаза. Я вдруг поняла, что мне впервые не обидно. Не завидно. Не гадко, что меня вытянуло из Леса ради человека. Потому что этим человеком был он. И это всё могло оправдать.
– А обязательно, чтобы слышали? – спросила я наконец, чтобы поддержать беседу. – Чтобы все услышали? Недостаточно тебя одного?
– Недостаточно. Если я что-то делаю. Я должен это делать для всех, я должен это делать так, чтобы всем было понятно. Иначе к чему?
«А не сломаешься? Чтобы для всех-то?» – хотела спросить, но, слава богам, смогла промолчать. Он и так был как струна, только расстроенная, и никак не соотнесётся с внутренним камертоном. Было немного грустно видеть его таким. Ничего, думала я, ты ещё вспомнишь о музыке, о горьких своих клубешниках с двумя-тремя верными слушателями, всё ты ещё вспомнишь.
Мне хотелось сказать ему об этом, но я молчала. Хотелось напомнить о художниках, умиравших от голода в мастерских, о забытом на двести лет Бахе, о потерянных рукописях, об эллинских золотых статуях, полных жизни и несказанной неги, которые расплавили варвары, видевшие в золоте только золото, так что не осталось от них ни памяти, ни следа… Но они были, были. И они изменили вас. Поверь мне, дружище. И в твоей музыке, в той музыке, какую ты слышишь, есть отзвук сияющего эллинского золота, совершенства, которого не видел с тех пор никто. Но единожды воплощённое, оно не исчезнет. Однажды явленное, изъятое из небытия, оно уже изменило ваш мир, плотный и инертный, мир, в котором ничто не проходит зря. Поверь мне. Поверь нежити. Или жити. Мы не умеем врать.
Но зачем бы стала я говорить ему это? По глазам видела – он обо всём знал и, быть может, даже думал о том же в тот момент, но душа человеческая устроена так, что сопротивляется энтропии и хочет перекроить мир по вживлённому в неё чувству справедливости. А что такое справедливость, дружище? Если мы начнём говорить об этом, мы заметим, что нам попросту не о чем говорить. Нет, человек не может по-другому: ему надо выбраться за свои пределы, ему надо покинуть свою ограниченность, надо стать нежитью, не ведающей рождения и смерти, чтобы увидеть всё вне справедливости и вне энтропии. Чтобы понять, что музыка жива без слушателя, а картина – без зрителя. И что из всех творцов настоящим мужеством обладал только тот чуть прикрытый звериной шкурой художник, который первым начал малевать бизонов на стенах пещеры, не надеясь ни на понимание, ни на славу, ни хотя бы на кусок мяса с удачной охоты. Только нежить может оценить эту смелость. Но только человек способен понять всю силу одиночества, которое заставило его взять краски.
Я, конечно, ничего этого говорить не стала. Я только ощутила разочарование: нет, всё-таки Ём не избранный, он не тот, кто придёт и освободит себя и меня. Он человек. А в творчестве человек всегда так же одинок, как в смерти. И ни одной твари этого не понять, мы такого не знаем, мы к такому одиночеству приблизиться можем только на пике своего развития. Александр, пожалуй, что-то про это знал.
Ознакомительная версия. Доступно 16 страниц из 79