Когда армия, которой он посвятил треть своей жизни, выстроилась на высоте, смятенные волны воспоминаний прокатились по его душе. Солдаты тени Господа на земле никогда еще не выглядели прекраснее. Никакое другое слово не подходило. Еще они выглядели устрашающе, чего он никогда не ощущал раньше. От одной безупречной слаженности, с какой сорок тысяч воинов выстраивались на холмах, любой мог бы лишиться присутствия духа. Качество их оружия было исключительным, точно так же, как и качества самих воинов. И то, что все это целиком вдруг перенеслось на голые скалы в другой части мира, само по себе было проявлением потрясающей силы.
Он видел, как артиллеристы-топчу тянут на позиции колоссальные пушки, жерла которых украшены змеиными пастями. Он видел сипахов[65]и айяларов,[66]желтые знамена Сари Бейрака и алые — Кирмизи Бейрака; и он увидел, как между конными подразделениями двух последних вдруг поднялся шелковый шатер Мустафы-паши, сияющий, словно золотой шар на фоне волнистого горизонта. Над шатром Мустафы развернулся санджак-и-шериф, черное боевое знамя пророка с написанным на нем: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк его». Один из предков Мустафы нес это же самое знамя во время битвы, в которой участвовал сам пророк. Этот факт тоже наполнил Тангейзера благоговением, ибо дух пророка витал сейчас над холмами — и Мустафа, и его легионы знали об этом, потому что каждый из них чувствовал священную руку на своем плече.
Тангейзер видел знамена, обозначающие полки, которые он знал когда-то по их делам и обычаям, рядом с которыми сражался на пустоши рядом с озером Ван. Но среди орт[67]янычаров он не увидел собственного штандарта, Священного Колеса аги Болукса Четвертого. Если что-то для Тангейзера и было родиной, то это корпус янычаров. Его привязанность к их дому, верность им, любовь к ним были так же глубоки, как и чувства Ла Валлетта к Священной Религии. Когда много лет назад он покинул их ряды, то оставил там часть своей души, но если бы не сделал этого, он потерял бы душу целиком, ибо такова была расплата за черные дела, которые он был обязан творить. Хотя их дудки и барабаны до сих пор будоражили ему кровь и волновали сердце, сейчас он смотрел в лица своих бывших братьев на поле сражения. Он ждал с замиранием сердца и с комком в горле того звука, которого ни разу не слышал со стороны, а только издавал сам.
Могучие львы ислама были готовы зареветь.
Когда каждый громадный квадрат воинов, пеших и конных, наконец занял свою позицию перед началом битвы, высокие звуки горнов, трубящих маршевый ритм, и звонкие мелодии метерханов внезапно оборвались, всякое движение застыло, и необъятная, неземная тишина нависла над полем. Тишина и неподвижность, какие могли бы править миром на первой заре Творения. И среди этой застывшей тишины десятки тысяч душ, христианских и мусульманских, рассматривали друг друга через пространство, на котором им придется жертвовать своими жизнями, и общее биение их сердец было единственным звуком, нарушающим тишину и окаменелость каждого. Полоска земли и кучка камней разделяли их. И за эту землю и эти камни они будут сражаться, словно за пропуск в вечность.
Это был тот миг, когда Тангейзер понял, и не только он один, — что бы ни сделал каждый из них на этом поле, эта битва будет еще одной вехой на долгом пути. Пути, уходящем на семь столетий назад, когда ни один из них еще не родился, пути, который протянется кровавым следом в бесчисленные грядущие века.
Тангейзер хотел бы оказаться в другом месте, но он был здесь, он не мог быть нигде больше, потому что это была его судьба. Две дороги, прямая и извилистая, наконец-то слились в одну. И он понял, в первый раз с холодного раннего утра в горной кузнице, что мусульмане — его кровные враги. Он — саксонец, человек с севера. Теперь, когда он противостоял безжалостным людям Востока, он осознал свою глубинную сущность.
Борс, которому тоже выпало оказаться на посту чести, оторвался от созерцания войска Великого турка и потянул носом воздух, будто бы вдыхая тонкий аромат, потом взглянул на Тангейзера.
— Ты чуешь? — шепотом спросил он.
Тангейзер видел, как серые глаза англичанина осветились улыбкой.
— Запах славы, — сказал Борс.
Тангейзер не ответил. Слава затягивает хуже опиума. Он боялся ее хватки.
Борс оглядел стены крепости, потом взглянул на широкое блестящее покрывало холмов.
— Разве такое возможно? — спросил он с трепетом. — Чтобы столько людей было обречено на смерть?
Тангейзер тоже посмотрел на них. И снова ничего не ответил, потому что в ответе не было необходимости.
Этим сверкающим драгоценными камнями парадом Великий турок нанес первый удар по моральному духу защитников крепости. И теперь Религия ударила в ответ. Ла Валлетт жестом отдал приказ Андреасу, паж поклонился, вышел на бастион, где передал брату-рыцарю приказ великого магистра. Рыцарь поднял и опустил меч, сверкнувший на солнце.
Тангейзер обернулся.
Под виселицей над Провансальскими воротами стоял обнаженный и дрожащий старик-кукловод, за которым Тангейзер пришел, след в след, с улицы Мажистраль. Вперед вышел сержант и ударил кукловода между лопаток древком копья. Старик лишился остатков самообладания, его ноги согнулись, как трава на ветру, он обмочился и с последним криком, заглушённым канатным узлом, который ему жестоко впихнули между челюстями, старик полетел в пространство. Падение казалось бесконечным. Затем веревка хлопнула, звук, похожий на выстрел, разнесся над равниной, и обе армии увидели, как карагоз дернулся и заплясал, словно кукла из его собственного театра, в шести футах над дном рва внизу.
Ла Валлетт отдал приказ, чтобы в каждый день осады вешали по турку. Тангейзер признал это блестящим ходом, и не только потому, что подобная жестокость была вызовом великолепию врага, но и потому, что давала понять обеим армиям: завершится столкновение только полным уничтожением одной или другой. И, как привет от защитников, выбор старого карагоза в качестве первой жертвы тоже был не случаен. Старый кукловод был известен каждому островитянину и на самом деле обладал определенным общественным влиянием. Для большинства он был единственным мусульманином с человеческим лицом. И теперь он болтался под перекладиной виселицы, и содержимое его кишечника и мочевого пузыря стекало по кривым пальцам ног. Так Ла Валлетт одним махом сделал всех жителей острова соучастниками жестокого и несправедливого убийства. Он обратил каждое сердце в камень. Он выставил их всех чудовищами в глазах врага. Теперь каждый человек в христианской крепости знал, что этой войне суждено стать дикой и безнравственной.
Конвульсии старика на веревке затихли, он вертелся, безжизненный и грязный, над равнинами Гранд-Терре.