…И это бесконечно занимало Сатклиффа, ибо он торчал в Вене, надеясь, что лечение Пиа даст «конкретные результаты» — ну и клише! Он ждал, когда она «придет в себя» — еще одно клише! Вообще новая наука представляла собой клубок перекрестных ссылок (нечто вроде ощетинившегося ежика), в которую можно было только верить — не вникая. Большую часть времени он проводил в угловой кондитерской, на площади у бог знает какой штрассе, «между так называемым Крысиным домом и конторой, где регистрируют иностранных рабочих». Немецкого он не знал, поэтому жил, будто в густом тумане постоянной неуверенности в себе. Он ждал свою возлюбленную, с устрашающей скоростью поглощая в немыслимых количествах конфеты, слойки и пироги, которыми была знаменита столица, и чувствуя, как все сильнее покрывается аллергической сыпью с каждой новой порцией сладкого. Они жили в маленьком номере, куда возвращались каждый вечер в напряженном, вибрирующем молчании. Съедали по сэндвичу, кофе он варил в туалете. Потом сразу же ложились спать. Она поворачивалась спиной к жутким обоям с рисуночком в народном стиле, она часто вздыхала и вся дрожала, и всю ночь разговаривала во сне. Они больше не общались; все, что они могли сказать друг другу, неизбежно отозвалось бы общей болью, и тогда весьма скудные шансы на успех «лечения» были бы загублены. Они были на грани войны и весьма к тому же дорогостоящей. Блэнфорд, тронутый бедственным положением Сатклиффа, выслал чек на довольно крупную сумму, который тотчас пришлось отдать врачам. Роб сделал курьезное открытие. Все парикмахеры в столице были женщины — никаких бойких фигаро. В черных платьях с белыми плиссированными воротничками и манжетами, они в любое время суток могли поправить вам прическу. Это было теперь его единственной отрадой: сначала расслабляющие прикосновения милых девичьих пальчиков, а потом бодрящее пощипывание одеколона, ароматное облачко вокруг головы походило на нимб. В тесном кружке пациентов-невротиков и перепуганных еврейских интеллектуалов, которые уже предвидели конец света, завязались кое-какие дружеские отношения, среди новых друзей безусловно самой замечательной персоной была экстравагантная полнотелая славянка, которой непостижимым образом удавалось выглядеть одновременно весьма сексуальной и потрясающе безмятежной. Она была писательницей и с недавних пор ученицей Фрейда. Славянка рассказывала о поэтах, еще неизвестных, например, о Рильке, и даже о Ницше, с которым якобы была знакома, — из-за этого они втайне над ней посмеивались. Тем не менее, обоим эта чудачка очень нравилась, она искренне полюбила бедняжку Пиа.
* * *
Стоя на свежем весеннем ветру, — пронизывающем, несмотря на то, что лето было уже не так далеко — Блэнфорд смотрел, как купленный им автомобиль завис на минуту над берегом в воздухе Дувра, а потом плюхнулся на палубу судна, на котором он, то есть Блэнфорд, собирался переплывать пролив. Новая машина казалась такой хрупкой: словно мотор ее состоял из фарфоровых деталей, державшихся на женских шпильках. Он очень переживал, как бы не повредили что-нибудь при погрузке, однако — на другом берегу — мотор работал совсем неплохо, и в сгущающихся сумерках Блэнфорд, не без благоговения взявшись за руль, осторожно покатил в сторону Парижа — не по той полосе. Все говорили, что он скоро привыкнет, и действительно, въезжая в столицу, он уже чувствовал себя как дома в своем новом приобретении. О Ливии он старался не думать, не в силах оправиться от шока, вызванного сообщением Констанс, и к тому же он боялся, что, потребовав объяснений, спровоцирует разрыв. Была и еще одна причина того, что он гнал прочь мысли о ней, — его на самом деле глубоко ранила ее скрытность, будто он ей никто — постепенно это могло разрушить чары его мучительной привязанности к ней.
Как ни странно, он успокоился, обнаружив, что квартира пуста — так ему сперва показалось. Ибо, убедившись после внимательного осмотра, что нет ни сигаретных окурков, ни журналов, и стало быть, Ливии тоже наверняка нет, он сообразил, что в ванной все же кто-то есть. Ему послышался лязг металла, потом журчание убегавшей в раковину воды. Над дверью в окошке был виден свет. Снова всколыхнулась в душе ярость пополам с печалью, он негромко постучал и, повернув ручку, обнаружил, что дверь не заперта. Стоявшая перед большим зеркалом совершенно голая девица обернулась и уставилась на него храбрым и непроницаемым взглядом. Нет, оба эпитета неправильные она смотрела на него с равнодушным спокойствием, скажем так, звериным. Как будто он прервал гигиенические процедуры наглой кошки. Девушка только что закончила брить подмышки безопасной бритвой — его бритвой. Она вымыла их губкой и теперь вытирала, похлопывая, скрученным полотенцем. Итак, она стояла в ванной комнате, и у нее было потрясающее бронзовое лицо с потрясающими бровями, как у статуй на острове Пасхи. Взгляд ее был спокойным и весьма дружелюбным. В глазах сиял живой свет тропических островов, где всякую мысль, посмевшую возникнуть, тут же убаюкивало солнечное тепло.
— Она ушла утром, — хрипло проговорила девушка с Мартиники, откинув назад свою красивую головку, чтобы освободить плечи от черных волос. — Только что.
Ее французский был «просто убийственным»; и в своей атласной наготе она была так изумительно прекрасна и так изумительно сильна… Атлетическая фигура, невольно вспоминались метательница диска или амазонка с дротиком. Однако перед ним была не воинственная амазонка, а вполне дружелюбное создание, чье единственное намерение — доставить радость.
Перед ним стояла настоящая профессионалка, и влекущей языческой негой сияли ее глаза. Ласковым, слегка нерешительным движением, она изогнулась, приблизив к нему маленькие груди, подперев их ладонями, чтобы ему было проще добраться до сосков. «Возьми меня, — говорили эти груди. — Я — антилопа. Я — мускатная дыня. Я — горячая пряная островитянка». Он вскинул руку, возможно даже чтобы ударить, но она не шелохнулась, она как будто этого хотела — наверно, в качестве искупления; и его рука, замерев на миг, опустилась. Он застыл, прислушиваясь к тиканью в голове — но нет, это тикали его часы. Женщина сказала:
— С ней все кончено. Fini. Elle a dit à moil.[153]
Она похлопала себя по груди, вытянув и без того длинную шею, и лицо ее стало гордым, словно у какой-нибудь полинезийской королевы. Да, действительно кончено. Он вдруг ясно осознал это, и спросил себя, какая из двух причин важнее. Сексуальное предательство или то, что он увидел, как она роется в его письмах? Все-таки человеческая психика странно устроена. Тот эпизод с письмами ранил его не меньше, чем любовная измена. У него были старомодные представления о браке и об отношении к чужим письмам. Сказывалось английское воспитание.
— Тебе ничего не говорить? — спросила женщина, и он в ответ кивнул, а потом долго смотрел на нее в упор, пока не защипало глаза от непрошеных слез. Ему стало стыдно…
Она, в порыве сочувствия, подошла еще ближе, и он спешно потянулся к карману брюк за носовым платком, но рука его наткнулась на черный резиновый пенис, все еще прикрепленный к ее лобку черной сеточкой, концы которой были завязаны над ягодицами. Он неловко обхватил его пальцами. Вокруг головки пениса были металлические хомутики, несомненно, добавленные ради большей остроты наслаждения. До чего странное приспособление, и какое грубое в сравнении с нежным чувствительным органом, который это жалкое орудие заменяет. Девушка ткнулась в него искусственным членом и рассмеялась. Потом, заведя руки за спину, отвязала его жестом воина, снимающего меч, и позволила ему брякнуться на пол — нелепый символ совокупления их взглядов и мыслей. Развернувшись на каблуках, Блэнфорд снова направился в маленькую гостиную, где был немыслимый беспорядок. В спешке он не обратил внимания на запачканные губной помадой полотенца, на клочья оберточной бумаги — приметы спешных сборов перед внезапным отъездом. В открытую дверь была видна неубранная кровать, рядом с ней на полу пачка старых газет. Он почти не мог дышать от боли, лихорадочно обдумывая происшедшее, и вдруг ощутил, как боль утихает, рассасывается, смешиваясь со злостью и чувством облегчения. Но где же прощальное письмо, которое она наверняка оставила? Темнокожая красавица, видимо, почуяла его замешательство и, сразу угадав причину, подошла к шкафу и открыла дверцу. Письмо лежало на полке с его чистыми рубашками. Очень лаконичное и деловое письмо. Она отправляется в Германию и, если, конечно, повезет, никогда не вернется. Им надо развестись.