— Ты боишься — ну, так, как боялась раньше, еще когда мы не читали для мисс Крэншоу?
— О нет. То есть боюсь, но другого.
— Чего?
— Я беспокоюсь о том, какая завтра будет публика, потому что, если не окажется хорошая, если не полюбит пьесу сразу же, как только поднимется занавес, нам придется туго и, может быть, будет провал. Пьеса удачная — вопрос в том, будет ли удачной также и публика. А ты боишься, Лягушонок? Скажи правду.
— Самую настоящую?
— Ну да.
— Самую-самую взаправдашнюю?
— Ну говори же, Лягушонок!
— Ни капли.
— И завтрашняя публика не беспокоит тебя?
— Не беспокоит.
— А что, если окажется ужасная? На нью-йоркские премьеры такая обычно и ходит. Приезжают с опозданием, многие — пьяные, почти все — переели и от этого не находят себе места. Фактически спектакль их даже и не интересует. Что, если будет такая?
— Ну и пусть. Мы сделаем свое дело и пойдем домой.
— Ты знаешь, завтра вечером после спектакля Глэдис устраивает у себя в доме роскошный прием для всей труппы. Никто из нас не ляжет, пока не выйдут утренние газеты, а это будет только в четвертом часу, и тогда, если рецензии будут хорошие и мы увидим, что спектакль стал сенсацией, — тогда тем более никому не захочется уходить. Все захотят отпраздновать такое событие.
— Ну и хорошо. А я после спектакля иду домой и ложусь спать. Мне не будет страшно одной.
— Да нет, Лягушонок, я хотела сказать вовсе не это. Глэдис хочет, чтобы мы обе были у нее, так что ты тоже там будешь, во всяком случае до полуночи, и даже позже, если у тебя будет желание. Если все будет в порядке — разбудить тебя и сказать?
— Разбуди, но только на секундочку. Скажи — да, и я пойму. Но если пьеса провалится, не буди меня совсем.
— Договорились — но как тебе кажется, Лягушонок, с пьесой будет хорошо?
— Хорошо.
— Ты этому рада?
— Очень.
— Почему?
— То же самое спрашивала меня мисс Крэншоу. Я буду рада успеху спектакля, потому что тогда ты будешь долго играть в замечательной пьесе, будешь зарабатывать много денег, будешь знаменитая, а я, если захочу, смогу не играть в ней.
— А ты захочешь?
— Еще не знаю, но через некоторое время, пожалуй, да.
— Чем же тогда ты займешься?
— Ничем.
— Я подумала, что тебе, может быть, хочется в Париж.
— Ты хочешь, чтобы я туда поехала?
— Хочу, если пьеса будет иметь успех и ты не будешь играть в ней и сама захочешь в Париж.
— А если она провалится?
— Тогда, конечно, не хочу.
— Почему?
— Потому что без тебя я пропаду, и ты это знаешь.
— Значит, если с пьесой будет хорошо и мне не захочется играть, я хочу в Париж, а если плохо — не хочу туда ехать, не хочу бросать тебя.
— Ты мой друг, Лягушонок.
— Что мы будем делать, если пьеса провалится?
— Ох, лучше не думать!
— Нет, правда, что мы будем делать?
— Не знаю, что будешь делать ты, но я убью себя.
— Как?
— «Как»! Это все, что ты можешь сказать?
— О, Мама Девочка, я знаю, это одни разговоры, но если бы ты действительно захотела… если бы кто-нибудь захотел, то как бы он это сделал?
— В последнее время сумасшедшие бабы пользуются для этого снотворным.
— Они ведь правда сумасшедшие?
— Конечно, но все равно мне всех их очень жалко.
— А ты когда-нибудь думала сделать так, Мама Девочка? Ну, просто — думала?
— Да, Лягушонок, и готова была это сделать. Когда между твоим отцом и мной стало очень плохо, перед разводом, я думала об этом очень много, но все равно меньше, чем потом.
— Потом? Когда это?
— Когда мы были еще на Макарони-лейн. Когда я ходила на вечеринки и ничем другим не занималась.
— А я думала, тебе это нравилось.
— Нравилось, но только потому, что помогало мне скоротать еще немного времени, немного бесполезного, мертвого времени. Но каждый раз, когда я возвращалась домой в два, три, четыре или пять утра, когда я снова была одна и чувствовала себя туго натянутой струной, которая вот-вот порвется, — я часто думала о том, что надо принять эти таблетки.
— А они у тебя были?
— Были.
— А где они теперь?
— Я их приняла.
— Неправда!
— По одной за раз, так, как их полагается принимать. Начала в Филадельфии, и они все уже кончились.
— Никогда больше их не покупай.
— Хорошо.
Водитель экипажа привез нас на Пятую авеню, прямо ко входу в «Пьер». Мы вылезли, Мама Девочка расплатилась и дала ему очень большие чаевые, целых три доллара. Он поблагодарил ее, и мы вошли в «Пьер».
В нашем почтовом ящике оказалось много телефонограмм Маме Девочке, но все неинтересные. Мы поднялись к себе, и я опять попробовала дозвониться в Париж, отцу, но опять ответа не было.
Мы поужинали у себя в номере и посмотрели телевизор; и потом, уже когда я легла, Мама Девочка все сидела в темноте и одна смотрела телевизор.
Успех, неуспех — да не все ли равно?
Я никогда не забуду первый спектакль в Нью-Йорке. Занавес должен был подняться ровно в половине девятого, но не поднялся, потому что не приехали еще многие важные люди, особенно два знаменитых критика.
Через дырочку в занавесе Майк Макклэтчи то и дело поглядывал в зрительный зал. Он знал, где должны сидеть критики, но без четверти девять их места все еще пустовали. А Эмерсон Талли все ходил по сцене как заведенный, туда и обратно.
— Будущий отец, — сказала Кэйт Крэншоу, и тогда Эмерсон остановился и посмотрел на нее так, будто видел ее впервые в жизни. А мистер Мунго пританцовывал и напевал песенку из старого-старого водевиля. Миссис Коул сказала:
— Благодарение Богу за еще один спектакль в Нью-Йорке. Такой молодой я не чувствовала себя уже двадцать лет. Молодой — и усталой.
Мама Девочка листала программу — она вроде журнала, потому что в ней полным-полно рекламы, — и читала, что там написано про нашу труппу.
— Все, кроме нас с тобой, — знаменитости, — сказала она. — Миссис Коул в твоем возрасте уже играла Шекспира, и имя ее гремело по всему миру, еще когда она была намного моложе меня.
— Вообще-то нам пора начинать, — сказал Майк, — но мы не можем. Нам просто необходимо дождаться двух критиков.