— Да, Хедда, правда.
— Точно еще неизвестно. Все должно по-настоящему утихнуть, чтобы по пути ничего не случилось. Но несколькими часами раньше или позже, разве это теперь имеет значение, верно?
Лампа звенит. Папа снимает повязку. Лицо чуть раскрасневшееся, так всегда вначале, но постепенно на коже проступает загар. Папа выходит в коридор. «Горное солнце» снова занимает свое место на полке среди книг. Тут, на нижнем ярусе, везде мокрый пол. Это нехороший знак, значит, действительно что-то не так. Где собаки? Почему не в клетке? Ведь и на лестнице они нам не встретились. Или их вывели на улицу другим путем? Что-то не так, с Коко наверняка что-то стряслось. Родители подавлены. И больше ничего не остается, только плакать. Плакать. Мама обнимает меня. Все здесь так грустно. Теперь и у Хильде потекли слезы.
Мама ведет нас наверх, пора спать. Почему так рано? Мама тоже не в силах дальше сдерживаться. Ее голос дрожит:
— Перед полетом всем надо выспаться.
Хайде разрешают лечь со мной, хотя она еще не совсем здорова.
Мама обещает его поискать. Она говорит:
— Сразу засыпать не обязательно. Чуть позже заглянет врач и сделает всем укол, чтобы в самолете никому не стало плохо. — Потом выключает свет и уходит.
Найдет ли она господина Карнау? Мы слышим, как за дверью кто-то разговаривает.
IX
«А вдруг там господин Карнау, вдруг он уже пришел?»
Да, похоже, это Хельга, старшая сестра. А перед ней на той же пластинке: «Мама, а господин Карнау еще зайдет к нам пожелать спокойной ночи?»
Это маленькая Хедда, я сразу ее узнаю, хотя на слух голос у девочки не совсем здоровый. Следовательно, реплика «Сразу засыпать не обязательно» между детскими вопросами принадлежит матери.
Все голоса различимы, надо только внимательно слушать. В какой же вечер сделана запись? Матрицы, судя по нацарапанным на воске данным, сложены по порядку, надпись в конце дорожки на первой проигранной пластинке: «30 апреля, тип-топ». Выходит, никакой ошибки нет, малыши и впрямь это говорят, правда, сильно измененными голосами; значит, и «гик-гак, гик-гак» тоже из их уст. Что могут означать эти звуки? Тайный язык, на котором дети общаются между собой, когда не слышат взрослые? Время от времени они вставляли свои словечки, я обратил на это внимание сразу после знакомства, но зачем им было изменять голоса?
Снова прокручиваю запись и понимаю — это не тайный язык, а причудливые словечки из сказки. Тогда все сходится: однажды вечером перед сном дети попросили меня рассказать какую-нибудь историю. Тут они просто-напросто подражают мне, повторяют присказки и приговорки с моей интонацией. Очевидно, история произвела на них глубокое впечатление: достаточно простого намека — и связанные с ней образы воскресают сами собой. Дети подражают мне, моей речи… Звучит странно, хотя некоторые особенности моей манеры говорить подмечены точно. Мне и в голову не приходило, что они, оказывается, прислушивались к моему голосу и на какие-то его свойства обращали внимание.
Еще раз всё сначала. Вот первая пластинка: воскресенье, 22 апреля. Дети рады, что видели Коко, болтают обо мне, о зоопарке. Бедняжки не знали, как плохо тогда жилось зверям и что многие давным-давно погибли. Но в их голосах улавливается подавленность: наверное, страшно было в первый раз ночевать в чужом месте, да еще в бункере.
Следующая запись: играют в собак, захлебываясь от смеха, лают, воют и тявкают друг на друга. С какой беззаботностью опробуют возможности голоса! Всего через несколько часов на территории имперской канцелярии разорвались первые гранаты, но к тому времени малыши уже крепко спали и ничего не заметили.
Шесть голосов, перешедшие в мою собственность, раздаются в темноте, наполняют своим звучанием кухню, и никто, кроме меня, их не слышит, никто, весь мир спит, я — единственный слушатель. А шестеро детей об этом не знают.
Среда, 25 апреля. В сильном возбуждении малыши болтают о дергающихся лицах, землянике и ввалившихся щеках — смысл ускользает, хотя отчетливо слышно всех шестерых. Только голос Хельмута странный, как будто во рту слишком много слюны, как будто что-то мешает нормальному произнесению зубных и зубно-язычных согласных звуков.
Другая матрица. Сначала крики из кроватей, мне вдогонку: «А завтра вы точно придете?»
Ответа не слышно. Я слишком далеко от скрытого микрофона. Потом интонация резко меняется, голоса уже не такие простодушные, как в присутствии взрослых, от страха речь стала серьезной, запинающейся. От страха, захлестывающего с каждой взрывной волной. От страха остаться в бункере навсегда. От страха перед родителями, постепенно охватившего малышей в последние дни: ведь под гнетом обстоятельств мама и папа вели себя все более странно. До того странно, что уже не находили сил скрывать от детей свои тревоги. Дети словно предчувствовали, что до конца жизни не увидят дневного света, отсюда — соответствующая интонация.
Вдруг ночную беседу нарушает громкий хруст — на данном отрезке записи, в непосредственной близости от микрофона, очевидная шумовая помеха. Что это может быть? Также неожиданно хруст стихает, и дальше снова обычный разговор. Потом шум возобновляется. Останавливаю пластинку и разбираю надпись: «Пятница, 27 апреля». Но указание даты не проливает света на природу непонятного звука. Слушать дальше нет сил. По-прежнему темно. Только в доме напротив горит одно окно: за слабо освещенными занавесками виднеется силуэт мужчины, который медленно, словно в полудреме, натягивает одежду — к утренней смене еще до рассвета. По-прежнему тихо. Только шесть детских голосов звучат у меня в голове.
Страшное наследство: самые последние записи, вскоре после этого малышей не стало. Они умерли не от разрыва бомбы, не во время бегства, не от физического истощения и недоедания в послевоенные годы. Прежде чем все это могло бы случиться, детей умертвили в бункере. И, похоже, момент был выбран подходящий, словно убийца знал, что действует наверняка и я не застану его на месте преступления; кто-то точнейшим образом все рассчитал, устранил все возможные помехи, устранил и меня — я ведь, словно по наитию, не хотел оставлять малышей без присмотра и каждую свободную от работы минутку тянулся в детскую на верхнем ярусе.
Если сами дети не могли заподозрить, что готовится убийство, то почему же до меня ничего не дошло об этих приготовлениях? Ведь я, взрослый, находился в постоянном контакте с другими обитателями бункера и мог случайно ввязаться в откровенную беседу или ненароком что-нибудь подслушать. Почему, если никто не проговорился, почему мне, акустику и слухачу, не выдали коварных замыслов голоса окружающих: ни одной своей ноткой, ни одной заминкой или обрывком произнесенной на ходу фразы? А ведь в последние дни бункера Хельга во время нашего разговора с глазу на глаз, заручившись моим словом, поверила, что каждый сделает все, что в его силах, лишь бы спасти детей. Кто не оставил камня на камне от этого обещания?