– Нет, не вполне, Дан, извини. Что ты знаешь о своем отце? Чем он занимался, каким был человеком? Как выглядел? Нет, погоди, не отмахивайся, Дан, и не перебивай меня. Ты уже давно вырос и можешь выслушать все что угодно, даже правду. А твоя мать? Ты помнишь лицо своей матери? Для волшебника куда более мелкого пошиба не составило бы труда показать ребенку лица его родителей. Он был близким другом отца, говоришь ты, а значит, и всей семьи. Должен был хорошо знать их всех: отца, мать, сестер… Да, у тебя были сестры, Дан. Одна – пятью полными циклами старше, вторая – как ты, вы были близнецы. Почему ты никогда о них не слышал, ловчий?
Дан вскочил, опрокинув стул. Он не мог даже броситься на это существо, требовательно взирающее на него снизу вверх, и не страх перед богом сковал его. Он оцепенел, и все вокруг застыло и смолкло, потому что время вдруг открутилось назад – быстро-быстро, как тяжелые страницы фолианта, если прихватить их между пальцами и выпускать одну за другой. Ему всегда доставалось за эту забаву. Старинные книги, покоящиеся на простой, наскоро обструганной полке, – это не просто бесценные вещи, они были почти очеловечены, и к каждой относились с величайшим пиететом. Дан увидел краешек полки, остальное исчезало в небытии, косо срезанное то ли темнотой, то ли забвением. Слабенький, медлительный северный рассвет чуть брезжил за оконцем, и Дан знал, что там, за оконцем, затянутым тонко выделанной пленкой из пузыря рыбы Аху, – горы. И не просто где-то там, а сразу, руку протяни и можешь погладить нежно окрашенные, из желтоватого в розовый и дальше, в лиловость, натеки мха, напитавшиеся холодной росой. И он потянулся к окну. Это было нелегко, пришлось тянуться изо всех сил, пока вялые со сна пальцы неловко скребли по влажной, разбухшей раме, нашаривая почти недоступный крючок. Наконец он догадался подтащить к стене низенький табурет, вскарабкался, торжествующий, ухватился за приколоченный под окном обрезок доски и увидел…
– Нет! Ничего не было! Ничего и никого, только учитель.
– Твоя мать была великая ведьма, Дан, – тихо, будто устало проговорил Сигизмунд, глядя мимо. – Прекрасная, благородная, самоотверженная женщина. Она владела магией преображения, творила чудеса. Многим помогла. А отец…
– Нет.
– Отец умел поднимать мертвых. Никогда – чтобы вызнать, где припрятано добро, тем более запугать или принудить кого-то из живых. Ни за какие деньги. Только чтобы помочь двоим проститься или простить, успеть досказать то, что не было сказано, отпустить грех, снять камень с сердца. Или покарать преступника.
Дан зажмурился, сгреб в горсть прядь волос.
– Я сын горной ведьмы и некроманта? Немыслимо!
Бог ждал. Лицо его смягчилось, печаль всеведения проступила сквозь привычное отстраненное любопытство. И Дан как-то враз поверил.
– Немыслимо…
Его губы еще шевелились, упрямо шепча слова сомнения, а сердце уже знало – все правда. И слова Сигизмунда, и это невесть как воскресшее – будто и собеседник его баловался некромантией – воспоминание: домик в горах, любовно сработанная скудная утварь, трудное прорастание осеннего дня сквозь тьму, поглотившую лица его близких… Но дальше – дальше было нельзя, там таилось что-то такое, от чего все его существо сжималось в липкий от ужаса комочек и вопило бессмысленные мольбы… Бывший ловчий обессиленно сел и с отчаянием взглянул на своего мучителя.
– И ты, конечно, не знаешь, что унаследовал дар своих родителей? Не перебивай! Возражения твои наперед известны. Просто слушай: ты родился великим магом. У тебя редкостный дар, почти небывалый по меркам вашего скудеющего мира. Был.
– А теперь?
– А теперь ты ловчий.
Дан не понимал, почему его переполняет горечь. Он и не знал, что в нем ее столько, что он налит горечью по самое горло, как кувшин с прогорклым маслом. Он ощущал на языке ее вкус, но продолжал упорно мотать головой.
– Нет, нет и нет! Я все-таки скажу, Сигизмунд. Ты сам признавался, что не всеведущ. Ловчие – уникумы нашего мира, их растят лишь из тех, кто чужд магии, чужд и потому неуязвим для нее.
– Бывает и такое, наверное. Саморазрушение Первого мира зашло столь далеко, что и рождение пустых детей стало возможно. Вот до чего довела вас борьба со стихийной магией. Вами заправляют ученые мужи, рабски привязанные к книгам могучих предков, наследие которых, увы, становится все менее по плечу каждому следующему поколению зубрил.
Сигизмунд прищурился, полускрыв блестящие глаза за тяжелыми морщинистыми веками, отчего показался одновременно очень старым и очень сильным.
– А ловчих испокон века готовили из самых одаренных, самых многообещающих мальчишек, буквально дышащих первородной магией. Надо только вовремя забрать их в Орден…
– Нет.
– Такие мальчики вообще-то редкость, стихийная магия – в большей степени женский дар. Но девочки им были не нужны…
– Нет!
– …и их просто убивали. Как твоих сестер. Дан. Ты видел это, ты помнишь.
Он не видел, он зажмурился изо всех сил, чтобы не увидеть. И все-таки он помнил.
– Старшая, кстати, была очень похожа на ту девушку, твою первую любовь, которую ты…
И тут Дан все-таки бросился. Рыча от ненависти, слепо, беспомощно, вытянув вперед сведенные судорогой пальцы. Еще грохотал опрокинутый стул, а Сигизмунд, не сделавший ни единого движения, вдруг почему-то возник сбоку от Дана и легко хлопнул его сухой, почти старческой ладошкой по ближайшей руке. Рука стала горячей, очень тяжелой и непокорной. Она не хотела стискивать пальцы на чужой ненавистной шее и давить, давить, пока последняя капля жизни не вытечет из чужака вместе с невозможными словами. Дан хотел. Его тело – нет. Оно хотело сесть и согреться все целиком, а не только кистями рук. И еще чтобы Дана не трогали.
Сигизмунд осторожно уронил мягкого, как размятый пластилин, Дана на невесть как вставший на ножки стул. И продолжал тем же ровным голосом, будто его не прерывали:
– …которую ты убил. Ты ведь узнал ее тогда, правда? Слишком поздно, но все же узнал.
И Дан снова увидел, со всей беспощадной отчетливостью. Они – школяры, враз вытянувшиеся нескладные мальчишки в фиолетовых курсантских курточках, сами малость лиловые со сна. Их подняли ни свет ни заря и гонят куда-то по проселку. Самый конец лета, рассветы уже подернуты осенней стужей, и здесь, в сельской глуши, она ощущается всерьез. Забирается под одежду, хватает за щеки, пальцы, голые щиколотки. Ближний пригород столицы – не тот, где роскошные виллы, а с простой, крестьянской стороны – действительно, настоящая глушь для детей, выросших не просто в городе, но в изолированном мирке Ордена. Кое-кто ворчал, высокомерно поглядывая на сомнительные сельские красоты. А Дан, странное дело, осматривался вокруг с жадностью – так пьешь в жару, если очень хочется пить и простая вода кажется самой вкусной вещью на свете.
Она шла навстречу. Босая, с выводком гусей, она не гнала птиц, а просто шла себе, балуясь, перекатывая маленькие ловкие ножки во влажной пыли. От пятки до кончиков пальцев, вольготно растопыренных. Птицы важно вышагивали вокруг и следом, словно шутовская свита, деликатно гогоча. Простая деревенская девчонка, их сверстница. Класс сбился с шага, тоже загоготал, но не столь деликатно, как гуси. Рядом с этой девочкой, еще носившей детские косы, но уже несшей головку уверенно и высоко, уже научившейся ходить волнующей походкой, но еще не сознающей этого, они сами почувствовали себя сопляками. Они, такие взрослые, ученые, городские! Кто-то откровенно пялился, кто-то разглядывал свысока, как диковинного зверька; среди задорных выкриков проскальзывали рискованные шутки. Воспитатель курса не одергивал расшалившихся воспитанников – не та она, видно, была ягодка, эта крестьяночка, – и поторапливал для проформы. Она же находилась как будто и здесь – сделай шаг, руку протяни! – и не здесь, как редкостный в наших краях лиловый ночной мотылек Хора, распадающийся в пыльцу меж пальцев ловца. Посторонилась, в плотном кольце своих рослых, с шумом плещущих крыльями стражей, и невозмутимо ждала, когда толпа пацанов пройдет мимо. Чуть склонила к плечу голову, обремененную венком из длинностебельных водяных цветков с чудным прозваньем «упырьи губки», и впрямь напоминающих припухшие иссиня-багровые рты. И Дан вдруг разглядел, будто в приближающую трубу, – темно-рыжие волосы у висков были влажными, и руки, и смятый подол – и осознал с головокружительной ясностью: она только что набрала цветов из пруда, она входила в воду, высоко подоткнув платье, и вздрагивала, когда студеная вода лизала, подбираясь к бедрам, округлые ноги, облитые редкой у рыжих чуть смуглой кожей.