было много, Александр Николаевич наблюдал сам вместе со своею супругой.
Когда квартира была окончательно очищена, нужно было отправить супругу со старшим сыном Александром Александровичем, двумя дочерьми и младшим сыном в костромское имение Щелыково для приведения в порядок тамошнего хозяйства. Расставаться с ними, да при его болезненном состоянии, было большим огорчением для Островского. Он уже загодя вздыхал и печалился об этой разлуке. Но – что делать! – по натуре своей он твердо держался пословицы: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж».
Самою важною его заботой было покончить на месте проект преобразования театральной школы и составление для нее нового штата; кроме того, были и другие дела, непосредственно относящиеся к его репертуарным обязанностям. Для выполнения такой нелегкой, но необходимой, задачи ему nolens-volens[21] приходилось оставаться в Москве, где под руками находились разные документы и справки. С ним оставались в Москве еще два сына – один студент, а другой воспитанник Поливановской гимназии, которым предстояли экзамены.
Воображаю, какое убийственное впечатление произвело на крепко замкнутую натуру Александра Николаевича, хотя и по собственному его желанию совершившееся, разорение квартиры. И тут же рядом предстояло распадение семейства на две части. Часть же, остававшаяся в Москве, опять дробилась на две половины: для общего удобства сыновья, отделившись от отца, должны были поселиться у родственников; для самого же Александра Николаевича был уже приготовлен нумер. в гостинице «Дрезден», на Тверской, о чем я узнал 17 мая, в день отъезди его семейства, с которым пришел проститься.
Войдя в квартиру, я с подавляющим беспокойством посмотрел на ее пустынные покои: площади полов будто расширились, а стены отодвинулись. В обширных комнатах отдавало невнятным эхом от где-то разговаривавших и сливавшихся мужских и женских голосов. Пути тоже как бы расширились, и я знакомою мне дорожкой в последний раз пробрался почти в пустой, когда-то уютный кабинет. Жутко мне стало при входе в него. Куда исчезла украшавшая его роскошная библиотека русских и иностранных, преимущественно драматических, писателей? Куда скрылись портреты и карточки разных литературных знаменитостей и артистов, да и вообще вся роскошная обстановка его? Остались одни голые стены, отталкивающая глубь и безотрадный простор… Чем-то зловещим пахнуло на меня… И я на мгновение обомлел…
– Ах, amicus!
А вот и он, мой дорогой принципал! Это он окликнул меня. Я тотчас же очнулся.
Он сидел на прежнем месте за своим обнаженным дочиста рабочим столом, молчаливым свидетелем его дум, еще неубранным, вероятно потому, что жаль было расстаться с ним до самой последней минуты своего выхода из брошенного кабинета. Островский сидел не один, а со своим старинным, с юных студенческих лет его другом И. И. Шаниным.
– Садитесь! – почти повелительно сказал мне Александр Николаевич, протягивая свою холодную руку.
Вид он имел старчески-бледный, страдальческий, глаза впалые. Накануне, в школьном кабинете, он был несравненно бодрее и свежее.
Стулья, на которых мы сидели, были позаимствованы у управляющего.
Глядя пристально мне в глаза, Александр Николаевич отрывисто проговорил, махнув рукою:
– Что со мною было вчера вечером!.. Чуть не умер! Упал вот тут, на диван… Еле-еле отходили. Как отдышался – не знаю…
Переглянувшись со мною, Шанин подумал, вероятно, то же, что и я: «не хорошо», – и, распростившись с нами, уехал.
Излагая мне программу предстоящих занятий, Александр Николаевич то и дело потирал грудь. На мой вопрос: «что это значит?» – он лаконически ответил:
– Сердце болит.
Я поморщился и после минутного молчания сказал ему о желании проститься с его семьей, имея в виду другую цель. Он отпустил меня и просил «поскорее приходить».
Я не заставил его долго ждать себя и быстро вернулся, успев тем временем шепнуть сыну его, студенту Михаилу Александровичу, чтобы он зорко наблюдал за отцом, так как, по моему мнению, припадок может повториться. При этом взял с него «честное слово» не говорить никому из родных о моем предположении.
К крайнему прискорбию, многообещавший молодой человек этот по окончании курса юристом в Петербургском университете с золотою медалью умер в Москве от дифтерита 8 июля 1888 года.
Александр Николаевич сообщил мне тут же, что чиновник особых поручений О‹всяннико›в, которого просил он и сам лично, и через меня по моей записке к нему, так и не являлся, – не являлся даже и впоследствии ко времени отъезда Островского в Щелыково. Зачем он был нужен Александру Николаевичу – для меня terra incognita[22]. He, впрочем, я понял его, памятуя недовольство артистов…
Когда я собрался уходить, Александр Николаевич сказал мне:
– Завтра в двенадцать часов милости просим ко мне на новоселье: «Дрезден», номер тридцать четыре. Запишите на память. Впрочем, Сергей Михайлович вам укажет. Знакомы с Минорским?
Покойный Минорский управлял этою гостиницей.
Я буквально исполнил его приглашение и попал как раз к завтраку, состоявшему из двух холодных закусок: копченого языка и икры. «К сожалению, не наша, не с божьего промысла», – заметил, усмехнувшись, Александр Николаевич, выписывавший для дома икру всегда с Кавказа.
Мы с Шаниным, который прибыл раньше меня, выпили по рюмке водки и приступили к закуске. Александр же Николаевич неохотно разделял с нами компанию за отсутствием аппетита. В нумере его, выходившем окнами на солнечную сторону, было до дурноты душно. Мы советовали переменить нумер.
XIII
На другой день, в понедельник, 19 мая, я нашел Александра Николаевича в новом помещении, N 27, выходившем на север. Он жаловался мне на дурно проведенную ночь, потому что, как и всегда, работал до утомления. Между прочим, он сообщил мне три «новости».
Первая новость: от него скрывали, что брат его, Михаил Николаевич, тогда министр государственных имуществ, болел воспалением легких; оттого-то более двух недель, к его удивлению и беспокойству, он не получал из Петербурга никаких известий.
– Слава богу, – добавил Александр Николаевич, – поправился; думает после закрытия заседаний в Государственном совете ехать за границу, на воды, с племянницами Машей и Любочкой. Любочке надо полечиться.
Племянницы – Мария и Любовь Сергеевны – дочери умершего единоутробного брага А.Н. и М.Н. Островских.
Вторая новость: за прослужение более трех трехлетий почетным мировым судьей в своем уезде Александр Николаевич скоро будет произведен в статские советники. Но это его не интересовало.
Третья новость: управляющий конторою г. П‹чельник›ов, всегда интриговавший против знаменитого драматурга, по его желанию будет перемещен в дворцовое ведомство на юг России; причем Александр Николаевич заочно от души желал ему идти по административным ступеням вверх, лишь бы не служить вместе с ним, тем более что П‹чельник›ов, по мнению Островского, был не на своем месте, состоя на службе при театрах.
20 мая, во вторник, только что мы с Александром Николаевичем уселись в десятом часу утра писать письмо к театральному контрагенту Э. И. Мишле, оскорбившему Александра Николаевича дерзкою телеграммой по поводу возникших недоразумений при приобретении дирекцией оперы «Мефистофель» Бойто. – пришел сын его, студент. Пригласив его в спальню, Островский о чем-то беседовал с ним минут десять и, возвратившись, поручил ему написать в Петербург письмо с сообщением, что он нездоров, и отослать забытый у него проездом племянницею дипломат.
Несколько спустя он встал. Пройдясь по комнате, опять сел против меня и, меняясь в лице, вдруг устремил на меня свои потускневшие глаза, едва переводя дух. Меня охватил страх за его жизнь. Так он молча просидел минуты три. Лицо все более и более накрывалось смертною бледностью; губы посинели.
– Я сейчас умру… я умираю. – вдруг произнес задыхающимся голосом Александр Николаевич и вытянулся: глаза закрылись, голова скатилась за спинку кресла, руки свесились. Нас охватил ужас. Мы оба растерялись.
– Папа! Милый папа! – закричал сын.
Овладев собою тотчас же, я отыскал в шкапу чистое полотенце, намочил и положил его на голову, а сына просил послать за доктором. Когда тот вышел, я, осторожно подняв голову Александра Николаевича, начал целовать его. Он был неподвижен. Пробовал я пульс – не бьется… Вскоре он очнулся и велел сбросить с головы компресс; потом, поддерживаемый мною, встал. От сильного испуга меня било как в лихорадке. Он заметил это и сказал:
– Не трогайте меня… Вы дрожите… Стойте возле… Если буду падать, поддержите.
Не шевеля ни одним мускулом и несколько откинув назад голову, он стоял пред письменным столом с полузакрытыми глазами и чуть открытым ртом; дыхание было медленное и неровное. Вдруг полил