А мама тяжело вздохнула и ушла к себе в комнату, повернув в двери ключ.
— Не надо обижать маму, Сашенька, — растерянно произнес отец, разглаживая на коленях скомканную газету.
Я удивленно взглянула на него.
— А я и не обижаю!
— Тебе так кажется, доченька! Ты судишь обо всем с молодым максимализмом. А в жизни сложнее!..
— Знаешь, пап, мне кажется, что этим люди оправдывают свою неспособность к бескомпромиссному существованию. «В жизни все сложнее…» Эта фраза у меня в ушах навязла. Именно по невероятной сложности жизни Наталью Арсеньевну спихнули в богадельню? Да?
— Погоди, доченька, не горячись. В конце концов мама не являлась даже ее дальней родственницей. Почему именно она должна была взять ее к себе? Да Наталья Арсеньевна никогда бы и не согласилась на это. Слишком гордым человеком она была. А потом, что она — вещь какая-нибудь, чтобы ее «брать к себе»?
— Вот именно не вещь, — пробормотала я чуть слышно и тут услышала знакомый свист под окном.
Если бы не этот свист, мирный вечер в нашем доме неизбежно кончился бы ссорой. В конце концов я должна была высказаться. А любое мое высказывание… Разумом я всегда понимала, что мои родичи очень даже неплохие и совсем не виноваты, что им в дочери досталось то, что я собой являла. Но, с другой стороны, к себе я тоже относилась весьма ничего. Вывод напрашивался сам: несовместимость. При самом наиближайшем родстве — грандиозная несовместимость!
Я молча покинула кухню, открыла окно в своей комнате. Увидев голубой козырек, почувствовала, как густым теплом наполняется мое тело.
— Веселова, я тебя приветствую.
Качнулся голубой козырек, открывая дерзкие Сережкины глаза.
— Привет, Бестужев.
Сережка потоптался на месте и, подпрыгнув, завис на толстой липовой ветке, издав при этом гортанный клич.
— Что прикажете? — раздалось из-под козырька.
Я засмеялась.
Бестужев, спрыгнув на землю, сдвинул кепку на затылок, поднял разгоряченное лицо.
— Слушай, мне срочно нужна общая тетрадь.
Сережка согнулся в галантном поклоне, ударил ногой по асфальту, словно чиркнул копытом, и тихонько заржал:
— В линейку или клеточку прикажете?
— Хоть в горошек. Только поскорей.
А его уже не было в пределах видимости. С ним у меня наблюдалась явная совместимость. Попроси я отца или маму купить мне тетрадь, начались бы расспросы: «Зачем? Для какой цели?» Мама заложила бы на всякий случай под язык валидол, а отец нервно комкал бы в руках газету. Потом они вызвали бы папину персональную машину и, бледные, взволнованные, отправились бы в писчебумажный магазин, обмениваясь по дороге соображениями, зачем мне так подозрительно срочно понадобилась тетрадь.
А Бестужев как внезапно исчез, так и столь же стремительно возник. Под мышкой у него торчала огромная амбарная книга.
— Где увел, Бестужев? — спросила я, интуитивно вглядываясь в переулок: не видно ли какой-нибудь погони?
— Обижаете, сударыня. Все честь по чести. Одолжил у знакомого бухгалтера из вашего, кстати сказать, домоуправления.
— Бестужев, не надо… Откуда у тебя знакомый бухгалтер в нашем домоуправлении?
Он задумался и согласился:
— Действительно… может, ты и права. Нет знакомого бухгалтера. Ну тогда… тогда пусть это будет моей тайной. Ты спустишься за тетрадкой… или мне подняться?
— Спущусь. Тетрадка нужна позже, на ночь. А сейчас мне в одно место подъехать надо.
По дороге Бестужев рассказывал о своих экзаменах. Он поступал в Строгановское училище. Сережка изображал педагогов, студентов-старшекурсников и даже, встав на четвереньки, показал собаку, с которой явился один из абитуриентов. Почти все рисунки абитуриента изображали эту собаку, и он прихватил ее с собой, чтобы экзаменаторы могли убедиться в «невероятном сходстве» рисунка с натурщицей. Ни одним словом Бестужев не полюбопытствовал, куда мы идем. И только возле дверей многоэтажного здания, включающего в табличках фасада чуть ли не половину названий всех газет и журналов, он спросил:
— Сюда, что ли? — И добавил нерешительно: — А ты уверена, что здесь еще работают? Вечер ведь уже.
Я объяснила, что здесь работают когда угодно и притом меня ждут. Ждет один журналист из бывших учеников Натальи Арсеньевны… Бестужев остался на улице, а я вошла в редакцию.
— Так быстро? — удивился Сережка, когда через пятнадцать минут я спустилась вниз.
Я молча кивнула и быстро пошла прочь от здания. Сережка шел сзади, ни о чем не спрашивая. Московские улицы выпроваживали дневную жару и усталость, погружаясь в ленивую прохладную полудрему. Озабоченные лица москвичей расслаблялись, голоса звучали мягче и раскованней. Город отдыхал от дневной суеты. Даже дрожащие от нетерпения, как стада диких зверей, машины у светофоров срывались с места не с такой одержимостью, как днем.
Я была типичное дитя города. Мне хорошо засыпалось среди незатихающих звуков городской жизни и всегда было неуютно в тиши деревни или просто на удаленных от города кусочках земли, где доводилось бывать. И сейчас мне было хорошо шагать по утихомирившемуся ненадолго городу. Тем более что сзади плелся Бестужев.
Я знала, что сейчас расскажу ему, как побывала в кабинете известного журналиста Евгения Симакова. Расскажу, как, с трудом сдерживая грубые, обидные слова, молча выложила ему на прощание фотографию большеглазого мальчика с нежной надписью своей учительнице, как удивленно выслушал он мои последние, сорвавшиеся с языка слова: «Зря стараетесь — ковер уже соткан». Хотя на его непонимание мне было плевать с высокой колокольни, я поняла, что до него мне не достучаться, как только он стал делать вид, что вспоминает, кто же такая «эта Наталья Арсеньевна»!
— Погоди, Веселова, не трепыхайся, может, он действительно не понял, чего ты от него хочешь. И потом, если ты с первой фразы стала ему хамить…
Мы сидели в том самом скверике, где Бестужев с ошеломляющей стремительностью разработал план поджога «дома образцового содержания», затерявшегося среди замоскворецких переулков, накинувшего на себя маскирующее обличье благопристойности. Мы переживали уже следующую стадию этой трагикомической эпопеи, а над нами изгибалось синим куполом все то же небо со смиренными звездами. Впрочем, возможно, и небо было над нами уже не то, и десятки звезд тоже прокрутили на своей раскаленной поверхности не один трагифарс. Что мы про это знаем? Нам кажется, что только у нас происходят изменения, а на самом деле все и вся несется в дикой свистопляске перемен и событий, все, что кажется нам неподвластным движению и перестановкам.
— Нет, Бестужев, хамить я ему вообще не хамила. Я сначала соловьем разливалась. Как, мол, здоровье бесценной вашей матушки Софьи Алексеевны и так далее и тому подобное. Но ты знаешь, что меня больше всего устраивает в нашем с ним разговоре? Он меня испугался! Понимаешь? Когда я ему стала