не сократилось ни на миллиметр. Они оба были безусловными жертвами, что делало их негласными союзниками. Создалась ситуация странная, напряженная. Непонятна была конечная цель, которую преследовал Гремяцкий…
Каждый раз после очередного общения-экзекуции Пашка возвращался к себе в каюту возмущенный, истерзанный противоречиями, и в очередной раз клялся, что эта встреча последняя. Но наступал новый вечер, и он снова и снова приходил на пятнадцатую палубу. Что-то его туда манило, тянуло к этим людям. Особенно к Гремяцкому. Этому ущербному инвалиду тела. Но мощному, загадочному гиганту духа, обладающему непреодолимым магнетизмом своей отталкивающей личности. Пашка неожиданно испробовал на себе так называемый «Стокгольмский синдром».
Сегодня Гремяцкий после короткой односторонней ссоры, где он в очередной раз позволил себе все, что едва умещалось в пределы внешнего приличия, отослал Николь за коньяком в каюту. Та покорно с мокрыми пунцовыми щеками удалилась. Пашка взорвался.
– Да сколько можно! Вы хотя бы меня постыдились. Вы же ее откровенно унижаете! За что? Почему? Не мое это дело, я младше вас, но мне иногда хочется вас ударить! Разве можно так разговаривать и поступать с родным человеком! С женщиной, наконец! Какой вы после этого дворянин, или кто вы там есть на самом деле!
Гремяцкий высокомерно улыбался, наслаждаясь ситуацией. Он был на вершине блаженства. Так казалось Пашке, который кипел, как паровозный котел. Вдруг Гремяцкий резко согнулся к коленям. Его лицо посерело, он обхватил свои плечи и застонал. Громко, с костяным скрежетом скрипнули зубы. Пашка остолбенел, не зная, что предпринять. Он оглядывался по сторонам, ища помощи.
На пятнадцатой палубе в этот час они были одни. Николь еще тоже не успела вернуться. «Что же делать?..»
Это продолжалось минуту-другую. Наконец Гремяцкий выдохнул и устало откинулся на кожаную спинку. Его опущенные руки беспомощно свесились по краям коляски. Почти прозрачные кисти с темными венами едва шевелились, трогая спицы колес, как струны неизвестного щипкового инструмента. Петр Аркадьевич тяжело, с хрипом дышал. Пашка обратил внимание на неожиданно открывшуюся худобу его изможденного лица, ввалившиеся щеки, невероятную человеческую усталость. Его лоб был в крупной испарине.
– Сейчас, сейчас…
– Вам плохо?
– Уже нормально. – Голос Гремяцкого звучал непривычно мягко, без повелительных обертонов и вычурности слов, – Отпустило…
Петр Аркадьевич открыл глаза. Они были в поволоке. Видимо, резкая невыносимая боль сразила его, ослепила, сбила дыхание. Гремяцкий постепенно возвращался к жизни. Отдышался. В обычную роль беззаботного циника он возвращаться не торопился. Неожиданно перешел с Пашкой на ты.
– Ну, вот ты все и увидел. Надеюсь, все понял – парень взрослый. Теперь слушай! Я попробую ответить тебе на твой вопрос. Сейчас, вот только соберусь с силами.
Гремяцкий помассировал солнечное сплетение. Несколько раз глубоко вздохнул. Облизал сухие губы. Заговорил.
– Можешь мне поверить и не сомневаться, что я очень люблю Николь. Никого так не любил. Да и не было никого в моей жизни по существу. Ты видишь – я болен. Шансов нет – рак. Не операбельный. Врачи сделали все, что могли. Мне осталось несколько месяцев.
Боли все усиливаются. Ежедневно. Скоро станут постоянными. Я этого не боюсь. Сильные обезболивающие свое дело делают. Когда станет совсем худо, мне разрешат всё, вплоть до сильнодействующих наркотиков. Разрешат официально. С моими связями это не проблема, поверь. Проблема в другом. Я боюсь оказаться совсем лежачим. Пока отключился только низ. Но я справляюсь. Очередь за «вторым этажом». Это не за горами. Стоит мне только представить, как нежные руки моей ненаглядной Николь выгребают из-под меня все мое накопленное за жизнь дерьмо, вою даже во сне! А я в этот момент буду лежать смердящим овощем, призывая Господа. Если, конечно, к этому времени еще буду что-то соображать.
– Да, но можно же набрать целую армию сиделок, медсестер, которые все будут делать вместо Николь. Вы же обеспеченный человек!
– Ты ее не знаешь. Никого она не подпустит. Ни в какой хоспис она меня не повезет – уже говорили на эту тему, и не раз. Все будет делать сама. Она всю жизнь все сама. Даже свой бизнес сотворила сама. С нуля. Отвергла мою помощь с самого начала. Мягкая, нежная, добрая, бесконечно честная и беззащитная, она захотела пройти свой путь. От начала до конца. И прошла! Вот такая моя Николь. Стержень в ней крепче стали.
– Так почему же вы с ней так грубы и циничны?
– Не догадываешься? Потому что люблю ее. Бесконечно люблю! И хочу, чтобы она меня бросила как можно скорее. Отправила в тот самый приют для таких, как я. Не хочу ее терзать своей немощью. Не хочу, чтобы она видела мою слабость, мои приступы боли. Я хочу остаться в ее памяти прежним! Сильным, удачливым, искрометным! Во всем белом… – Гремяций провел по своему телу рукой, коснувшись в конце своей шляпы.
– Не понимаю. Странно все это. Как-то не по-людски…
– Вы слишком молоды, мой друг. Не приведи Господь вам когда-нибудь понять мое положение.
Петр Аркадьевич сбросил с себя привычную высокомерную маску. Перед Пашкой сейчас сидел невероятно уставший, истерзанный недугом и своими мыслями старый человек. Теперь было ясно – его постоянная бравада держалась исключительно на мужественном характере. Пашке стало его по-человечески жаль. «Это какую же надо иметь волю, чтобы так себя вести!..»
– Вам… страшно? – Вопрос был глупым. Даже в каком-то смысле изуверским в своем неприкрытом любопытстве молодости перед уходящим в вечность.
– Как вам сказать, Павел. – Гремяцкий опять перешел на вы. – Впереди Страшный суд. Неизбежная встреча с Создателем. Робею…
Глава сорок шестая
– Николь! Солнце мое! Будь добра, дорогая, принеси еще коньяку. – Петр Аркадьевич протянул жене опустевшую фляжку. – А я пока подышу, помечтаю.
Николь не решалась уходить. Ее сердце тревожилось. События последних дней не давали ей покоя. Терзали душу. Она все время чего-то ждала. Нехорошего. Ночами спала в полглаза. Днем была собрана, напряжена. То, что ее в скором времени ждало неизбежное, она понимала, хоть и сопротивлялась сердцем. Но здесь что-то было иное. Затаившееся. Как враг в темноте.
– Иди, милая, иди, я подожду. – Гремяцкий поцеловал руку жены, погладил ее тонкие пальцы. Она медлила.
– Иди! – Уже настойчиво и грубо приказал он. Сверкнул глазами. Отвернулся к парапету.
– Хорошо. Я скоро. Не уходи… – В последнее слово Николь вложила сразу много смыслов.
– Куда ж я денусь с этой посудины! Дождусь. Конечно… дождусь…
Николь поторопилась в каюту за его любимым французским коньяком. Настоящим, дорогим, который присылали ее родственники из Парижа.
Гремяцкий огляделся. Никого. Решение было принято не вчера. Настал час. Грех, конечно, великий, но… Не