тротуара переходил худощавый человек в шинели.
Вдали то замирали, то, усиливаясь, частили пулеметы.
Ибрагимова видела, как в дом несколько наискось через улицу трое вооруженных людей хотели пройти в ворота, но в калитке стоял дворник и не пускал.
Высокий человек в шинели спокойно взял дворника за шиворот и отставил в сторону.
В это время лакей внес пыхтящий самовар.
— Вы для меня?
— Нет. Для разбойников. Ай их нет? Кирилл Кириллович наказали передать вам, что они ушли, придут не скоро. Чего-то у них началось. А вы бы лучше домой. Я помогу вам.
Ибрагимова отказалась от услуг лакея, наскоро оделась и вышла на улицу.
Проходя мимо того дома, где засели трое вооруженных, она взглянула поочередно во все окна. В одном она как будто увидела очень знакомое лицо.
Трещали пулеметы.
Ибрагимовой казалось, что она идет по лесу, берегом желтой реки Камы, и под ногами ее трещит сушняк.
В Петербурге, городе самом юном, самом смелом из всех городов, начались события. Расплескались по улицам тяжелые, лохматые народные волны.
Кирилл Кириллович плавал в них, как щепа. В этот день он произнес двадцать две речи. От этого язык его собственный показался ему резиной, торчащей во рту. Кирилл Кириллович приказал лакею всю ночь поддерживать в горячем состоянии черный кофе, хотя спал не просыпаясь и не выпил ни глотка.
* * *
Ибрагимова напрасно ждала своего архитектора с большими усами, со смелым взглядом серых глаз, с походкой отставного кавалериста, с сердцем льва и со словами, дующими на собеседника, словно ветер в сквозном ущелье.
Ибрагимова напрасно ждала его.
Он — все пронзительное выражение своих глаз, всю страсть своего сердца, весь ветер слов своих вложил в свои каждодневные речи. В них он сам терялся день ото дня. Они крутили его. И от этого он старался не думать о том, что говорил, что предлагал. События были сильнее его. Он полагал, что они и умнее его. И отдался им, как пушок буре.
Квартира, где так много вечеров провела с ним самая замечательная во всем Петербурге женщина, была отдана комитету, где разбирались бумаги бывшего жандармского управления с целью раскрытия провокаторов. Тут же заседала следственная комиссия по этим делам. Сюда же на допрос приводили провокаторов люди темные, разного звания, в разных одеждах, большей частью безбоязненные, даже наглые, презирающие человека в других и в самих себе.
Напрасно, напрасно ждала Ибрагимова: события отняли его у нее.
Ибрагимова начала ненавидеть события.
Шкатулку с браслетом-змеей (голова с бриллиантом), подарок Кирилла Кирилловича, так же как и другие его подарки, она отправляла на восток, в Пермь, своим родным-татарам. И написала большое письмо туда. В письме в конце приписала: «Разбойники здесь делаются царями».
Отец Ибрагимовой когда-то давно подарил царю Александру редкую белую шкуру необыкновенного оленя от своих стад, которые его люди гоняли под Казалинск на берега Аму- и Сырдарьи.
Вспомнила это Ибрагимова. Словно тронула самые нежные струны. Вспомнила вечером у рояля, ударив по клавишам, не думая. Волнами расползались звуки в тихой комнате, и показалось ей, что она на пароходе, что волны желтой реки несут ее в великое русское междуречье, что Кама мелькает огоньками, что вдоль Камы тихие берега, как стада уснувшие, что среди них возвышается лесистая хвойная шапка около села Гальяны, что там, на вершине горы, трезубец лесного Посейдона и там же, у этого трезубца, муравьиная куча, которую потревожил сапогом ее случайный спутник.
Не так ли и теперь? Не муравейник ли Петербург?
Ибрагимова взглянула в зеркало и ахнула: там, в дверях, на пороге стоял молча, каменным гостем, высокий, худой, сутулый, все в той же серой шинели, с большим револьвером за поясом у правого бедра.
Он поклонился и запыленными солдатскими сапогами сделал два шага вперед.
— Не бойтесь… если… можете…
Ибрагимова закрыла лицо руками и отступила в угол.
Лицо изможденное, с резкими чертами, с морщинами, идущими от двух глазных впадин, как из двух центров. Верхняя губа, слегка прикрытая небритыми усами, слегка подрагивала. Дыхание слышалось тяжелое и частое.
— Я все-таки нашел вас.
— Я вас не знаю.
— В Петербурге хотели лесную сказку…
— Без револьверов… — докончила Ибрагимова.
— А-а-а. Вы против них?
— Я ненавижу…
— А я люблю…
— Их?
Двумя пыльными сапогами отступил человек. Высвободил револьвер из кобуры и приставил дуло к ее правой брови.
— Только не падайте в обморок: я пошутил, — сказал он и спрятал револьвер обратно в кобуру.
— Так же, как тогда с муравейной кучей?
— У вас прекрасная память, прекрасная, прекрасная…
Помолчал.
Каждый из них слышал биение сердца своего, как мерное журчанье ручья.
— Хочешь с нами?
— С кем?
— Навсегда?
— Нет.
— Сегодня решительный день. Дни наступили такие. Все теперь по-другому… Слышишь? Загремели… загремели…
Гремели пулеметы.
Ибрагимовой вдруг стало очень спокойно, потому что все происходившее показалось сном. Она стала ждать, когда же проснется. И чтобы скорее разбудить себя, стала упорнее повторять:
— Нет! Нет!
Ибрагимова рванулась, изогнулась. Выскочила из-под руки своего гостя и опрометью бросилась вон из квартиры, крича:
— Спасите! Спасите!
В воротах стоял дворник и, прячась за калитку, кого-то высматривал на улице. Она к нему:
— Спасите!
— Кой черт! — сказал дворник. — Тут самому бы спастись. Видите — вон кого-то опять на грузовике в тюрьму везут… Должно быть, министров.
Ибрагимова увидела грузовик, скрывшийся за поворотом улицы, и на нем из группы вооруженных солдат были видны две головы: одна в шляпе, другая в фуражке с малиновым кантом, как носят архитекторы.
Над Петербургом хмурилось осеннее небо.
Над Петербургом тяжелые тучи скупо, скупо роняли дождинки, как слезы.
Над Петербургом спускались сумерки.
Над Петербургом не было солнца.
Ибрагимова в Петербурге осталась одна, словно упала на землю с тонкого каната, по которому ходила.
Ибрагимова пошла, побежала в том направлении, где исчез грузовик и на нем кто-то близкий, последний — в фуражке с малиновым кантом.
Слышно было, как крейсер «Аврора» пустил два снаряда по Зимнему дворцу.
* * *
Поле. Бесконечное зелено-желтое — хлеб, овес и полынь-трава — расстилалось под летним солнцем. Ни справа, ни слева, ни с какой стороны не слышно было ничего. Поле южное, привольное, без центра, без предела, без формы. Поле — море застывшее, зеленью поросшее. Покатое. Чистое. Чело зеленое. В поле нельзя заблудиться: в нем все стороны открыты, но в поле можно пропасть, затеряться, потому что в нем тысячи разных дорог. В поле можно кричать — никого не докличешься. В поле можно шепнуть — и звук повиснет, протянется в воздухе белой ниточкой и, заколеблясь паутиной, облетит все поле. В поле лучше быть не