Она делает несколько шагов и оказывается у двери в комнату родителей. Там есть кровать, думает она. Как было бы хорошо принять горизонтальное положение. Она укладывается на кровать поперек, головой к окну. Всего на минуточку. Может, поспать? Всего минуточку. Она вдыхает запах родителей: тальк, леденцы от кашля, нафталин, масло для волос, кожаная обувь. Смотрит на выцветшие лиловые фитильки на их стеганом покрывале, огромные, монументальные с такого близкого расстояния, то теряющие, то обретающие резкость.
Ифа просыпается, сбитая с толку кружевными занавесками и электрическим светом, льющимся из двери, которая не там, где нужно. Рывком поднимается на локтях и пораженно обнаруживает, что она в родительской спальне на Гиллертон-роуд.
Чувствует она себя неописуемо ужасно. Во рту пересохло, к горлу подступает тошнота, голова кружится, очень жарко, невыносимо жарко. Она дрыгает ногами, выпутываясь из того, во что завернута – что-то кусачее.
Кто-то здесь был, пока она спала, кто-то укрыл ее одеялом. Шерстяным одеялом. Кто в здравом уме накроет человека шерстяным одеялом в такую жару?
И, словно в ответ на этот вопрос, из-за стены доносится поросячье тарахтение материнского храпа.
Ифа сердито пинает одеяло, пока оно не падает на ковер, как сброшенная кожа. Ифу качает на волнах тошноты, словно кровать болтает в море: вверх-вниз, вверх-вниз. В какой-то момент девушку охватывает уверенность, что ее сейчас вырвет, прямо здесь, и она прикидывает, как заблевать родительскую постель, не нарушая правил хорошего тона. Она снова опускает голову на кровать, на неприятно знакомые лиловые фитильки, это вызывает в памяти множество рождественских носков и то, как она их открывала, как потрошила обмякшую упаковку на эту постель – сетчатый мешочек шоколадных монет, йо-йо, деревянная куколка, апельсин – отец притворялся спящим, а мать говорила:
«О, ах, ты только посмотри».
Ифа понятия не имеет, сколько сейчас времени. Судя по серебристому свету за тюлевыми занавесками и нервным арпеджио птиц за окном, должно светать, но Ифа отказывается в это верить. Ощущение такое, что она спала минут десять, не больше. Не могла же она проспать весь вечер и часть ночи.
Щель между стрелками отцовского будильника сообщает, что сейчас двадцать минут пятого. В Нью-Йорке двадцать минут двенадцатого, там еще вчера. Гейб, интересно, не спит?
Ифа с трудом поднимается. Ощущение, что ее сейчас вырвет, накатывает еще раз, но снова проходит. Она ищет внизу обувь. Пинает одеяло в сторону посмотреть, не под ним ли они. Поднимает рождественское утреннее покрывало, обползает вокруг кровати, ищет под обоими родительскими прикроватными столиками. Ничего. Ифа садится на кровать, сжимая руками череп. То, что она не может найти туфли, вдруг кажется ей едва ли не худшим, что с ней случалось в жизни. Где, где, во имя всего святого, они могут быть? Совершенно обычные красные кожаные босоножки, но отсутствие наделило их ценностью талисмана.
Она, разумеется, знает, что случилось. Она видит все так ясно, словно и не спала, когда это совершалось. Мать пришла с этим чертовым одеялом, увидела их, подобрала и решила куда-то убрать. Эта ее привычка сводит Ифу с ума: неистовая страсть к уборке. Положи что-нибудь при Гретте, и это тут же уберут черт-те куда. Оставь ключи без присмотра, себе на беду. Никогда не выпускай из рук сумку. Ни секунды не думай, что кардиган, который ты для удобства повесила на спинку стула, будет там же, когда ты вернешься.
Внезапно она чудом замечает босоножки. Их затолкали под отцовский комод, так что почти не видно. Ифа спрыгивает с кровати, хватает туфельки, быстро их надевает и застегивает, словно боится, что их у нее могут утащить в любой момент.
Она отваживается выйти на площадку. Храп матери слышится из-за двери Майкла Фрэнсиса. Наверное, она пошла спать туда. Интересно, думает Ифа, значит ли это, что Моника спит в их комнате? Она подходит поближе к двери, прижимается ухом к ее шершавой поверхности. Она там? Ифа хочет забрать книгу, ей не терпится снова прикоснуться к работам Эвелин. Но рисковать нельзя: вдруг Моника проснется? Моника никогда не была добра к тем, кто ее будил.
Ифа медленно спускается по лестнице. Гадает, чем заняться. Еще только светает. Все спят. Книга заперта у сестры. Ифа ощущает себя странно бодрой, точно тело ее разбудило, чтобы сказать: пора на работу, собирайся в клуб.
В гостиной ей предстает невиданное зрелище: отцовский стол с откинутой крышкой и содержимое стола, разбросанное по полу. Она никогда раньше не видела стол открытым, тем более вот так выпотрошенным. Это что, думает она, Моника его так бросила? И что сказала Гретта, когда увидела? Интересно было бы поприсутствовать при этом разговоре, хотя, если подумать, Гретта, скорее всего, ничем Монику не попрекнула. Может быть, только: что сочтешь нужным, милая, да, разбрасывай отцовские вещи, я за тобой все приберу, не волнуйся.
Ифа с трудом усаживается в отцовское рабочее кресло и отводит волосы с глаз. Так душно. Разве может быть настолько жарко? Здесь, кажется, еще жарче, чем наверху, чего не может быть, все же знают, что тепло поднимается.
Она рассматривает вещи, разбросанные вокруг стола: листы бумаги, старые паспорта со срезанными уголками, счета, письма. При виде подписи на одной бумажке Ифа передергивается, хотя не понимает почему. Она поднимает листочек и видит, что это герб школы. «Наш долг перед богом», – написано под ним кудрявым шрифтом, она это знает, потому что им об этом напоминали каждый день, на бесконечных собраниях. Она смотрит на листок и видит машинописные строчки, потом отбрасывает его прочь.
Она думает, не сварить ли кофе или не убрать ли это все, а может, выйти в сад, и кладет голову на отцовский стол. Кожа под ее щекой теплая, гладкая, умиротворяюще пахнет воском, бумагой и чернилами. Она осматривает комнату, повернув голову набок, и думает, что никогда раньше не видела ее под таким углом, и это странно, а следующая ее мысль – какой громкий у матери голос, когда она вот так говорит у тебя за спиной.
Ифа садится, поднимает голову со стола и обнаруживает, что комната заполнена брусьями света, вытянувшимися вдоль по ковру. Неужели она снова заснула?
– Да не говори… – говорит мать. – И что… что он сказал… да ладно.
Гретта разговаривает с Ирландией, Ифа это понимает по особому нажиму в голосе, по чуть более свистящим «с», по смягченным «т». Наверное, с кем-то из многочисленных родственников, они вечно звонят в непонятное время. Разбудить в шесть утра – как нечего делать.
Ифа встает, неверными ногами проходит по комнате в кухню, смотрит по сторонам. Что бы съесть? На столе стоят коробка хлопьев, материнская миска с ложкой, исчезающей в молоке. Хлеб на стойке выглядит подсохшим, он изогнулся по срезу. Ифа склоняется над раковиной и, открыв воду, пьет из-под крана. Она как раз садится за стол, взяв из корзины с фруктами яблоко, когда понимает, что в дверях стоит мать, засунув руки в карманы халата.
– Что? – спрашивает Ифа.
Гретта смотрит на нее рассеянным взглядом.