Под козырьком конюшни горели лампы, забранные решетками, в денниках пофыркивали и ворочались лошади, а над серым крестом без надписей тускло тлела электрическая свеча, которую днем я не заметил.
Назад я решил идти через лесок, ориентируясь на свет фонарей, которые были расставлены вокруг коттеджей.
Огибая дом с обширной застекленной террасой, я придержал шаг, вдруг услышав громкий шепот, и остановился под деревом, чтобы не напугать тех, кого мог хорошо разглядеть в свете большой лампы, стоявшей в углу на столе.
Это были внучка Матреши и какой-то мужчина.
Голая Мона Лиза стояла на коленях перед мужчиной, лицо которого лишь угадывалось в тени, – можно было легко догадаться, чем они занимались.
Стараясь ступать как можно тише, я вернулся к конюшням, а оттуда другой дорогой спустился к Красному домику.
Под утро я проснулся от болезненной эрекции, завершившейся бурным семяизвержением, чего со мной не было уже, наверное, лет десять-двенадцать.
Я был мокрым от пота, пальцы дрожали, я был ошеломлен, когда понял, что это все из-за Моны Лизы – из-за этой чертовой Моны Лизы, с которой мы в моем сне буйно совокуплялись…
Русские революционеры не вели дневников. Полицейское преследование, провокаторы, шпионы, предатели, жизнь под чужими именами, тюрьмы, ссылки, бездомность – в такой обстановке дневники были опасны, попади они в чужие руки. А потом, когда они пришли к власти, было не до того: войны, строительство нового мира, внутрипартийная борьба, репрессии.
Старые большевики, со временем взявшиеся за мемуары, полагались скорее на свою память, чем на документы, в которых, говоря между прочим, могли обнаружиться и нежелательные факты их сотрудничества с Охранным отделением, например, или пребывания в эсеровских рядах.
Они писали мемуары, выступая в роли победителей, а потому могли позволить себе любую ложь.
Лев Топоров участвовал в революционном движении с четырнадцати лет, пережил Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева и овладел искусством молчания в совершенстве. Однако в своих мемуарах он с небывалой откровенностью – по моим тогдашним представлениям – рассказывал про ограбления банков, казни предателей, убийства невинных, о Гражданской войне, массовых расстрелах мирного населения, после которых он так запил, что был вынужден лечиться у психиатра…
– Мы же все тогда были ницшеанцами, – сказал он как-то за завтраком. – Милосердие казалось позором. Когда закончилась Гражданская, наступило похмелье… Троцкий маялся депрессией… а я так и вовсе скатывался в какую-то смрадную яму… пил, буйствовал, за женой – она была внучатой племянницей Тургенева – гонялся по дому с саблей, хотел зарубить… все портреты Тургенева, а их у нас висело десятка полтора, расстрелял из револьвера… места себе на находил, а когда нашел, все как рукой сняло…
– И что же вы нашли, Лев Дмитриевич? – осторожно поинтересовался я.
– Место, – сказал он с улыбкой. – Настоящее место, Стален Станиславович…
Я сразу вспомнил Пиля с его уклончивостью и улыбнулся в ответ, понимая, что на некоторые вопросы Топоров физиологически не способен ответить.
– У меня складывается впечатление, – сказал я после завтрака Фрине, – что он как будто намеренно живописует все эти ужасы. Отрубленные пальцы, кровища, женщины, которым они набивали прямую кишку порохом, а потом поджигали… Он вроде бы человек со вкусом и должен понимать, что это перебор… отвлекающий маневр? Бьет по нервам, чтобы отвлечь внимание от каких-то фактов своей биографии? Не думаю, что это такой уж продуктивный прием…
– Когда мы впервые заговорили о мемуарах, – сказала Фрина, – он вскипел: «Мне не в чем оправдываться!» Понимаешь? – Сделала паузу. – Например, он не хочет говорить о своем еврейском происхождении. Топоров – это ведь транформация фамилии выкреста. Многим евреям при крещении давали фамилию Христофоров. Христофоров со временем стал Христопоровым, а потом и Топоровым…
Я пожал плечами.
– А остальное я тебе потом покажу…
– Еще один отрубленный палец?
– Увидишь… поедем в Кирпичи, и увидишь…
– И вот что интересно, – сказал я. – Люди, воспитанные в царской России, все эти адвокаты, офицеры, профессора, журналисты, священники, учившиеся в старых университетах, поклонники Толстого, Фета и Чайковского, без видимых терзаний стали палачами, безжалостными людоедами, а их дети и внуки, выросшие в новой среде, в советских университетах, все это спустили на тормозах, а потом и вовсе прикрыли проект СССР. Ирония истории…
– Или la force des choses, – сказала Фрина. – Но если ты про Льва Дмитриевича, то он в университете не учился, уже после Гражданской окончил военную академию, потом еще одну в Германии… человек необыкновенного упорства: при огромной занятости выучил немецкий, английский, французский и, кажется, даже китайский…
– Слушай, если он был революционером, большевиком с дооктябрьским стажем, занимал какие-то важные должности при коммунистах, что ж с ним случилось, а? Со всеми этими людьми – что с ними случилось? Когда у партии не осталось других лозунгов, кроме повышения благосостояния народа, дети и внуки этих пламенных революционеров стали этим народом. Это понятно. Поколение циников и лицемеров. Но он-то! Он же принадлежит к поколению убежденных людей! И вдруг – это поместье, вся эта роскошь…
– Наверное, в какой-то момент он понял, что человек всю жизнь сражается только с одним противником – с неумолимым временем. Прости за пафос, но только ему, времени, мы и бросаем вызов по-настоящему. Если бросаем. В какой-то момент, думаю, это понял и Лев Дмитриевич. – Она помолчала. – Речь идет о наследстве, то есть о преодолении времени. Как он мог остаться? Что мог оставить детям, внукам, правнукам? Имя? Он был человеком-тенью, его мало кто знал. Могущество? Однако власть, могущество у нас не передавались по наследству. Разве что связи, но в эпоху перемен это не очень надежное наследство. А вот если соединить могущество с деньгами, то этот союз может жить вечно. Или хотя бы много-много лет… пришло его время, и он этим воспользовался…
– Победили не белые, а жадные, – вспомнил я ее слова.
– Что ж поделать, история всегда на стороне жадных…
Глава 22,
в которой говорится о зачеркнутом Христе, сладостном небытии секса и преступной леворукости
Рано утром на террасу, опираясь на палочку, выбредала Матреша, закутанная в пуховую шаль. Она садилась за столик в углу, где светило солнце, и долго пила чай, макая в него кусочки сахара. Согревшись, гуляла вокруг пруда, то и дело присаживаясь на скамейки, которые были расставлены на берегу через каждые пятьдесят метров. Обедала в обществе Нинели, следившей за тем, чтобы Матреша не перебарщивала с таблетками. Оживала к вечеру. За ужином выпивала рюмку ликера, немножко играла на пианино, вспоминала, как за нею ухаживал Смоктуновский, и удалялась на прогулку под руку с Братом Глаголом, который по вечерам надевал облегающее платье с двумя рядами мелких серебряных пуговиц от воротника-стойки до самого низа…