Тогда Женя предложил устроить аукцион. Я поднимала тарелку, они кричали цену, а я должна была спрашивать: «Кто больше?» Женя каждый раз набавлял цену. Было шумно и весело. Я думала, что мы играемся, но когда я стала уходить Женя с Катей выложили мне такую сумму денег, что я отказалась брать. «Вы что, с ума сошли?» — кричала я. А Катя и Женя кричали: «Это ты сошла с ума, мы знаем цену, а ты нет. Бери, пока у нас есть деньги. Это нам просто посчастливилось, что мы сразу можем расплатиться». Долго спорили. Я взяла ровно половину.
Потом Женя при встрече со мной всякий раз говорил: «Можно я тебе отдам еще 20 копеек в счет того?» И у нас с ним образовалась такая игра: почему 20? А вот 10 я возьму, а остальное — потом. Никто ничего не понимал, но в театре все знали, что мы торгуемся. Мы всерьез разыгрывали эту сцену. Меня долго спрашивали: «Он что, брал в долг? Почему не отдает сразу? А чего ты отказываешься?» Я делала таинственное лицо, говоря: «У нас с ним свои счеты» — «А, так ты ему тему подсказала!» — «Нужны ему мои темы, у него самого их до черта».
Я очень любила Женю, но часто дразнила его братом Антоном: «Вот это фигура, вот это талант, какая внешность, какой голос! А что ты, Женя? Средненький, кургузенький, и как только Катя, такая красавица, влюбилась в тебя. Я бы ни за что!» Тогда Женя начинал играть. Он хватался за голову, рыдал, рвал на себе одежды. Я успокаивала его, что он будет еще красивее Антона и будет любим всеми женщинами. Кончалась эта игра тем, что мы оба кидались друг другу на шею, и все вокруг говорили: «Вот дурачье, и когда все это кончится!»
Зато наши дурачества очень любили самые маленькие зрители ТЮЗа (конечно с ними речь шла не об Антоне!). Женя обожал играть с детьми, и мы вместе с ним часто организовывали игры с младшими группами зрителей в антрактах. Какие только парики он ни надевал, каким только зверем он ни рычал, ни блеял, ни мяукал. Только что бабочкой не летал.
Женя с Катей помогали многим нашим общим знакомым. У меня был приятель, еще по Павловску, Саша Стивенсон — белокурый, хрупкий юноша. Вообще-то он был Ственсон, и в детстве говорил по-английски лучше, чем по-русски. Родители его дружили с Шуленбургами. Шуленбурги с детьми уехали за границу, а Ственсоны погибли, и Саша пошел работать молотобойцем в какую-то фабрику. Как он молот поднимал, не знаю. В ТЮЗе он бывал каждый вечер, помогал рабочим сцены, иногда даже ночевал, по секрету от Брянцева. Был он вечно голодным. Женя с Катей его подкармливали. Женя написал:
Ходит Саша Стивенсон Без носок и баз кальсон. Если снять с него штаны, Будут все удивлены.
К зиме Шварцы купили ему пальто, а я — ботинки.
Бывали, конечно, и серьезные разговоры. В ТЮЗе увлекались системами. У Брянцева была своя система, у Макарьева — своя, у Зона — своя. Мальчики — Шварц, Хармс, Акимов — принимали в этих спорах горячее участие. Одно время Шварц носился с идеей, что в детском театре сказка — это «театр амплуа». Хармс и Акимов называли его архаистом, консерватором. Меня, скажу честно, это меньше интересовало. Много лет спустя Сережа Мартинсон рассказывал мне, как он принимал участие в этюдах Станиславского. Тема этюда была — «крах банка». Кто-то из студийцев метался, кто-то стоял как статуя. Мартинсон сел в кресло-качалку и начал размахивать тросточкой. Станиславский спрашивает у него: «Вы почему не участвуете?» Сережа отвечает: «У меня деньги в другом банке». Станиславский вздохнул и говорит: «Мартинсону моя система ни к чему».
Женя впервые пригласил меня выступать на радио, они вместе с Олейниковым вели передачу «Детский час». Там я встретилась с Чуковским. Тогда еще были возможны шутки в прямом эфире (да другого эфира и не было). Олейников спрашивал: «Корней Иванович, что такое та-та-та-та-та-бум, та-та-та-та-та-бум?» Чуковский тут же отвечал: «Сороконожка с деревянной ногой». Потом Шварц спрашивал: «Корней Иванович, что нужно сделать, чтобы верблюд не пролез в угольное ушко?» Чуковский отвечал: «Завязать ему узелок на хвосте».
Однажды, когда меня провожали на юг, братья Шварцы написали мне стихи. Антон написал:
Безденежье меня терзает как проказа. Увы, не для меня приволье гор Кавказа, Анапы знойный пляж и солнце Туапсе…
И еще что-то. Длинное стихотворение. А Женя написал:
Приедет Капа Черней арапа, Кругла, как мячик, Кругла, как шар. И все в конфузе Воскликнут в ТЮЗе: «Где милый мальчик? Какой удар!»
Я играла только в одной пьесе Шварца — в «Ундервуде». Играла героиню пьесы — пионерку Марусю, но мне все роли нравились больше, чем моя. Играли в этом спектакле прекрасно Любашевский, Полицеймако, Чирков, Уварова. «Ундервуд» был написан Женей на пари к сроку. Пари было заключено уже не помню с кем, но точно, что в тот день, когда мы компанией зашли навестить больную Уварову. Уварова потом играла в «Ундервуде» злую Варварку, и у нее была замечательная реплика (когда она щипала пионерку Марусю): «Синяк — вещь неопасная, посинеет, пожелтеет, и нет его». [В «Ундервуде» я должна была перепрыгнуть через забор. Брянцев послал меня в цирк прыгать к икарийцам. В цирке все было нормально, пол был выложен матами. А когда нужно было прыгать на цемент, я была в ужасе. И тем не менее, я прыгала, и зрители были в восторге. Когда Варварка подходит ко мне, чтобы ущипнуть, я и прыгала. Очень эффектно.]
Потом, если у Жени бывали неприятности с цензурой или критикой, мы ему всегда говорили: «Ничего, синяк — вещь неопасная».
После премьеры «Ундервуда» на квартире у Шварцев был устроен карнавал, куда Коля Акимов пришел во фраке, в цилиндре и с моноклем. Во время танца он снимал фрак, бросал к ногам своей дамы и оказывался в пальмерстоновской манишке, завязанной тесемочками на голой спине…
2[44]
…И еще одна встреча памятна мне — в день моего рождения. Пришли поздравить: Коля Акимов — молодой художник, Павел Вейсбрем — писатель и режиссер, Даниил Хармс — детский поэт, Женя Шварц — начинающий драматург, Коля Черкасов — молодой актер ТЮЗа, Давид Кричевский — уже в ту пору известный архитектор. Пришел и Лев Ландау. Были мои подруги и моя сестра. Дау никого из них не знал, и они не были знакомы с ним. Вдруг кому-то пришла в голову мысль, что мужчины на память имениннице разрисуют кафельную печь, а кто не умеет рисовать, напишет что-нибудь занимательное. И началась работа. Потолки в моей комнате были высокие, а печь доходила почти до самого потолка. Сразу же раздобыли стремянку, краски, предназначенные детям для рисования. Дау залез на самый верх лестницы. Черкасов пристроился около него. Акимов рисовал стоя, Шварц, усевшись на пуфик, что-то писал и рисовал у самой дверцы печки. Шум, хохот. Черкасов командовал, как кому разместиться. Я с подружками убирала со стола, чтобы принести сладкие пироги к чаю. Всем было весело, мужчины от своей затеи получали огромное удовольствие — кричали, что эта печка войдет в историю. Но печка вместе с их произведениями погибла, а все они — каждый по-своему действительно вошли в историю.