Ванда чихнула. Влажные доски.
– Там было так мирно, так мирно.
Бривмана подмывало наказать ее за банальный ритм этой реплики, рассказав про общий фонд, поставленный на ее тело.
– Знаешь, каковы честолюбивые замыслы нашего поколения, Ванда? Мы все хотим быть китайскими мистиками, жить в тростниковых хижинах, но почаще трахаться.
– Неужели нельзя без жестокости? – пропищала она, убегая.
Он просидел всю ночь – в наказание за то, что сделал ей больно. Проснулись утренние птицы. В окне разгорался холодный серый свет, деревья поодаль по-прежнему черны. На горе лежала туманная дымка, но ему не хотелось идти туда.
Несколько дней спустя он обнаружил, что подхватил от Ванды простуду. И не мог понять, как его подопечные ухитряются запихивать в глотки еду. Они булькали молоком, разбавляя его слюной, воевали за добавку, лепили скульптуры из хлебного мякиша.
Бривман взглянул на Мартина. Мальчик ничего не съел. Кранц предупреждал, что нужно внимательно следить за его диетой. Иногда, по невыясненным причинам, у него случались таинственные приступы голода. В этом случае Бривман заключил бы его в объятия.
Голова совершенно ватная. Мошкара отвратительна. Он лег в постель одновременно с детьми, но не мог уснуть.
Он лежал, глупо думая о Кранце и Энн, с любовью – о Шелл.
Горизонтальное положение – ловушка. Надо бы научиться спать стоя, как лошади.
Бедный Кранц и Энн, там, в лесу. Как долго можно пролежать голым, прежде чем тебя найдет мошкара? Его рукам придется оставить ее волосы и тело, чтобы почесать свои собственные.
– Можно войти?
Ванда. Разумеется, ей можно войти. Он же прикован к постели, ведь так?
– Я просто хотела сказать, почему не позволила тебе со мной увидеться.
Она выключила свет, чтобы у них с мошкарой были равные шансы. Разговаривая, они сплели пальцы. Сразу перед тем, как привлечь ее к себе и легко поцеловать, он заметил в углу светляка. Тот редко мигал. Бривман был уверен, что светляк еле жив.
– Зачем ты меня целуешь?
– Не знаю. Я вообще-то не за этим пришла. Ровно наоборот.
Светляк вызывал у него живой интерес. Он пока не умер.
– Какого черта ты не знаешь?
Она что-то нащупывала под блузкой.
– Ты мне порвал бретельку от лифчика.
– Великолепный разговор.
– Я лучше пойду.
– Ты лучше пойдешь. Он лучше пойдет. Мы лучше пойдем. Они лучше пойдут.
– Ты, похоже, вообще ни с кем разговаривать не способен.
Ей хотелось, чтобы он почувствовал себя несчастным? Не вышло. Он увлекся светляковым кризисом. Интервалы между маленькими холодными вспышками становились все длиннее. Это Динь-Динь[106]. Всем приходится верить в магию. Никто не верит в магию. Он не верит в магию. Магия не верит в магию. Пожалуйста, не умирай.
Он не умер. Он еще долго мигал после ухода Ванды. Мигал, когда Кранц зашел одолжить эдов журнал «Тайм». Мигал, когда Бривман пытался заснуть. Мигал, когда он неразборчиво писал в темноте.
Бубубубубубу, – сказали хором детки.
12
Было три часа ночи, и Бривман радовался, что все спят. Так опрятнее – дети и воспитатели распределились по койкам, ряд за рядом. Когда все они бодрствуют, имеется слишком много возможностей, сталкиваешься со слишком многими эго, истолковываешь слишком много лиц, входишь в слишком многие миры. Многообразие смущает. Довольно трудно встретить одного иного человека. Общество – оправдание провалу любви индивида.
Чистая ночь – такая холодная, что дыхание превращается в пар. Казалось, пейзаж интимно связан с небом, будто стиснут высокими, льдистыми звездами. Деревья, холмы, деревянные постройки, даже низкая полоса тумана приклепаны к скале планеты. Казалось, ничто больше никогда не двинется, ничто не прервет всеобщего сна.
Бривман шел, почти маршировал между почерневшими коттеджами. Его подбадривала мысль о том, что он – единственный свободный шпион в этом замороженном мире. Спит Ванда, волосы ее бесцветны. Спит Мартин, его челюсти расслаблены, ему уютно посреди кошмара. Спит Энн, танцовщица в плохой форме. Спит Кранц. Он точно знал, как спит Кранц, как вытягиваются вперед его губы каждый раз, когда он выдыхает свой зазубренный всхрап.
В уме Бривман растворял стены, проходя между них, и составлял опись обособленности каждого тела. Сон всей этой ночи странно некрасив. Он замечал жадность на лицах спящих – как у одинокого едока на банкете. Во сне каждый человек – единственный ребенок. Они ворочаются, шевелятся, вытягивают конечности, опускают локоть, снова ворочаются, снова шевелятся, натуральные крабы, и каждый на собственном белом пляже.
Все их честолюбие, сила, скорость, индивидуальность упакованы в стружку, словно ряды елочных игрушек не в сезон. Каждое тело, так рвущееся к силе, заперто где-то в далекой детской комнате посреди войнушки. И, похоже, ночь, такая резкая и неподвижная, физический мир, останутся ждать без единого движения, пока все они вернутся.
Вы проиграли, вслух обратился к ним Бривман. Это турнир гипнотизеров, вся наша маленькая жизнь, и победитель – я.
Он решил разделить награду с Кранцем.
Оконная сетка над кроватью Кранца была продавлена. Когда Бривман постучал по выпуклости снаружи, получился миниатюрный гром.
Лица не появилось. Бривман постучал снова. Бесплотный голос Кранца монотонно заговорил:
– Ты топчешь цветы, Бривман. Если ты посмотришь вниз, то увидишь, что стоишь в клумбе. Зачем ты топчешь цветы, Бривман?
– Кранц, послушай: последнее утешение страдающего бессонницей – ощущение превосходства над спящим миром.
– Очень хорошо, Бривман. Спокойной ночи.
– Последнее превосходство утешения – ощущение сна бессонного мира.
– О, великолепно.
– Утешительный мир превосходства – последнее чувство бессонного сони.
– Мгмм. Да.
Раздался скрип пружин, и Кранц заморгал на него из окна.
– Привет, Бривман.
– Ты можешь спать дальше, Кранц. Я просто хотел тебя разбудить.
– Ну, еще можешь и весь лагерь поднять. Подними лагерь, Бривман! Пробил час.
– Для чего?
– Устроим крестовый поход детей[107]. Отправимся на Монреаль.