Так, наверно, — и это легко себе представить — чувствовал себя бедный недоумевающий Анхис всю последующую жизнь: вихрь вопросов, ни один из которых он даже в воображении своем не мог задать своим приятелям-пастухам (ну, разве только в самой общей форме), страшась, что тут же падет мертвым.
Однако, по свидетельствам поэтов, все происходило совсем по-иному. Если верить поэтам, Анхис впоследствии вел нормальную жизнь обычного человека, пока в один прекрасный день его город не был сожжен чужестранцами, а он сам не оказался в изгнании. Если он и не забыл ту удивительную ночь, то думал о ней не слишком много, во всяком случае в том смысле, какой мы вкладываем в слово „думать“.
Вот что ей главным образом хотелось выяснить у Роберта Дункана как эксперта по экстраординарным связям — то, что ей было непонятно у древних греков или, если Анхис и его сын были не греками, а троянцами, чужаками, то у греков и троянцев вместе взятых как древнего народа Восточного Средиземноморья, народа, создавшего эллинские мифы. Она называет это нехваткой внутренней силы. Анхис был близок с божественным существом, большей близости быть не может. Это не обыденное переживание. Во всей христианской мифологии, если не учитывать Апокрифы, есть только один похожий случай, и тот имеет более обычную форму, когда от бога-мужчины — при этом, надо сказать, действовавшего безлично, издалека — забеременела смертная женщина. Говорили, что Мария потом сказала: Magnificat Dominum anima mea.[8]А может быть, ослышались, и это было Magnam me facit Dominus.[9]Во всяком случае в Евангелии говорится, что больше она ничего не произнесла, эта несравненная дева, которая на всю жизнь словно онемела от того, какая судьба ее постигла. Ни у кого из ее окружения не хватило бесстыдства спросить: „На что это было похоже, как это ощущалось, как ты вынесла это?“ И все же такой вопрос наверняка возникал у людей, у ее подруг из Назарета, например. „Как она вынесла это? — шушукались, вероятно, они между собой. — Наверно, это было так, словно в тебя входит кит. Словно тебя е… Левиафан“. Они произносили это слово краснея, как и она, Элизабет Костелло, краснеет, занося его на бумагу, — слово, достаточно грубое для соплеменников Марии и совершенно неприличное для человека, который старше их на два тысячелетия и мудрее.
Психея, Анхис, Мария: должен существовать лучший, более чистый, более философский образ мышления, когда дело касается отношений бога и человека. Однако есть ли у нее время и возможность, не говоря уж о склонности, заняться этим?
Взаимопроникновение. Можем ли мы быть настолько едины с богом, чтобы понять, прочувствовать божественное существо? Вопрос, который, судя по всему, никто уже больше не задает, за исключением, может быть, ее нового открытия, Сьюзен Митчелл, да и та не философ; вопрос, который вышел из моды уже на ее веку (она помнит, как это происходило и как она этому удивлялась), а задавать его стало модным незадолго до того, как она родилась. Другие формы существования — может быть, это более точно? Имеются ли другие формы существования, кроме той, что мы называем человеческой, в которые мы можем перейти? А если нет, то не свидетельствует ли это о нашей ограниченности? Она не много знает о Канте, но это звучит для нее как кантианский вопрос. Если ее не обманывает память, то вопрос о природе вещей начал свое шествие от мыслителя из Кенигсберга, а закончил Витгенштейном, „венским разрушителем“.
„Боги существуют, — пишет Фридрих Гёльдерлин, который старательно изучал Канта, — но они ведут жизнь где-то над нами, в другом мире, не слишком, похоже, интересуясь, существуем мы или нет. В давно прошедшие времена эти боги защищали землю, бродили среди людей. Однако нам, современному человечеству не дано хотя бы на мгновение узреть их, а уж тем более испытать их любовь. Мы появились слишком поздно“.
Старея, она все меньше и меньше читает. Отнюдь не редкое явление. Однако для Гёльдерлина у нее всегда находится время. Великодушный Гёльдерлин, назвала бы она его, если бы была древней гречанкой. Тем не менее правильность суждений Гёльдерлина о богах вызывает у нее сомнение. Слишком упрощенно, думает она, слишком велика готовность принять всё за чистую монету — а ведь история коварна! Редко все бывает таким, каким выглядит внешне, — вот что ей хотелось бы объяснить ему. Когда мы суетимся, жалуясь, что утеряли богов, скорее всего, сами боги организуют эту суету. Боги не отступили — они не могут себе этого позволить.
Странно, что человек, который обливался слезами по поводу божественной apatheia, неспособности богов испытывать нежные чувства, и, соответственно, по отсутствию у них необходимости иметь кого-то, кто бы испытывал нежные чувства к ним, не смог увидеть влияния apatheia на эротическую сторону их бытия.
Любовь и смерть. Боги, бессмертные, изобрели смерть и гниение; и все же, за исключением одного или двух достопримечательных случаев, у них не хватило мужества испробовать это изобретение на самих себе. Поэтому мы и были им так интересны, поэтому они и были так назойливо-любознательны. Мы называем Психею глупой любопытной девчонкой, но, позвольте спросить, что делал бог в ее постели? Когда боги обрекли нас на смерть, они дали нам преимущество над собой. Из двух типов существ — боги и смертные — именно мы, смертные, живем более полно, чувствуем более глубоко. Поэтому они и не могут выбросить нас из головы, не могут обойтись без нас, постоянно наблюдают за нами и преследуют нас. В конечном счете, именно поэтому они не наложили запрета на секс с нами, а только установили правила: где, в какой форме и как часто. Изобретатели смерти, и секс-туризма тоже. О сексуальных восторгах смертных, о смертельной дрожи, о судорогах, о моментах расслабления — они бесконечно толкуют об этом, когда слишком много выпьют: с кем они это впервые испытали, что при этом чувствовали. Им безумно хотелось бы тоже иметь в своем эротическом репертуаре этот неподражаемый легкий трепет, чтобы сдобрить им свои совокупления друг с другом. Однако цена такова, что они не готовы заплатить ее. Смерть, исчезновение; а что, если воскрешения не будет, недоверчиво вопрошают они.
Мы считаем их, этих богов, всеведущими, а правда заключается в том, что они знают очень мало и чаще всего только по верхам. Строго говоря, они не могут назвать своей ни одну научную школу, ни одну философию. Их космология — это набор общих мест. Их единственное умение — полеты среди звезд, их единственная доморощенная наука — антропология. Они специализировались на изучении человечества потому, что у нас есть то, чего нет у них; они изучают нас, потому что завистливы.
Что же касается нас — догадываются ли они, что именно те мгновения, которые представляются нам мгновениями их жизни, делают наши объятия такими сильными, незабываемыми, — мимолетное ощущение их жизни, которую мы (из-за отсутствия лучшего слова) называем запредельной? „Мне не нравится другой мир“, — пишет Марта Клиффорд своему собрату по перу Леопольду Блуму, но она лжет: зачем бы она вообще стала писать, если бы не хотела, чтобы ее унес в другой мир какой-нибудь демон-возлюбленный?