шарик, размякший от долгого натяжения, напряжения и ожидания, превратилась в резиновую тряпочку, только хвостик ниточки отчаянно болтается, цепляясь за существование.
Она была так решительна. Но этот чертов курьер все испортил.
– Хорошо выглядишь, – непринужденно сказал Женя. Он всегда владел собой, в любой ситуации, этого у него не отнять. – Новая прическа тебе к лицу. Я удивился, конечно, пришел пораньше, ждал курьера, потому что это – подарок, в общем – сюрприз…
Его спокойное равнодушие стирало смысл слов, она не очень понимала, что он говорит, смотрела на фотографии, борясь с искушением подойти к журнальному столику, взять и разглядеть поближе голубую рамку со снимком некрасивого мальчика и розовую – со снимком совсем маленькой девочки с узкими Жениными глазами. С глазами обоих Жень.
– Чаю я тебе не предлагаю, может, ты наконец скажешь, зачем пришла?
За стенкой заворчал лифт, она взглянула на него и заметила, что он боится. Что желает от нее избавиться. Оставаясь при этом деликатным, галантным и независимым. Но он был зависим. От тех людей, которые могли приехать в лифте. Возникнуть в дверном проеме. И быть похожими на снимки в рамочках. И обрадоваться планшету. И не обрадоваться ей. На что рассчитывала она сама, идя сюда, больше понятно не было. Если вообще было. Не на чай же, в самом деле. Не на комплименты и не на это кресло.
Она молча поднялась и пошла к выходу, отмечая, что Женя безотчетно отпрянул назад, что по паркету пронесся пыльный клубок и где-то в районе кухни щебечут какие-то птицы, возможно канарейки или очень говорливые неразлучники.
– Я вспоминаю тебя… Ты мне снишься.
– А Женя? – Она резко обернулась и впервые посмотрела ему в глаза. – Она тебе не снится?!
– Послушай. Давай поговорим спокойно.
– Почему ты ее не пристегнул?!
– Это не имело значения. Я понимаю, насколько кощунственно звучит то, что я говорю, но это не имело значения. Понимаешь, удар был такой силы и именно в эту сторону, понимаешь, это ничего бы не изменило, мне уже тогда сказали, думаешь, я не мучился этим вопросом, но ты должна мне поверить, просто поверить, если бы она не вылетела в окно, то все равно бы не выжила, понимаешь, это рок, судьба, фатум, с этим нужно смириться, приходит время, когда нужно снова начинать жить, понимаешь, нельзя поедом себя есть, нам давно стоило поговорить, но, возможно, это и к лучшему, что именно сейчас, когда боль… Понимаешь, это не имело значения. Если бы она была пристегнута, ее все равно… Ее не было бы, понимаешь, ее раскромсало бы на месте…
Пощечина звонко всхлипнула на Женином лице, еще одна, и еще. Женя схватил ее за руки, силой привлек к себе, она на мгновение обмякла в его объятиях – шарик, окончательно лишенный воздуха, – потом вырвалась и зашагала прочь.
– Тебе бы хотелось, чтобы я умер…
– Ты и так умер.
40
Я опускаюсь. На дно. Иногда на кафель. На стул в кафе, потому что ты просишь съесть за тебя пирожное, на дорожное полотно М-1 (там ужасный трафик), на этой трассе я шептала тебе отчаянно невозможные чужие истины из тины и логик Буля. Я опускаюсь: до ненависти к белому потолку и прочим закономерностям, таким как дурные вести из вестибюля или звонки самозванцев. У тебя был красивый почерк. У глагола «был» в голове дыра: сырость, ветер, дети, ставшие взрослыми, осы, кружащие беспрестанно у винограда, атомы, их распады, трещины на паркете, трещины на портрете, рамочки в сухоцвете, тутовые шелкопряды. Я опускаюсь. Рядом. Прямо на тени призраков, на бюллетени признаков, знаков, звуков. По виадуку боль от тебя ко мне, от тебя ко мне… Обретений все-таки в жизни больше. Я опускаю руки. Я подпускаю потерю. Снимаю пробу, плачу, не верю, кремирую, ищу для нее кружевное другое слово, каждую ночь в полусне бегу на автобус, потом еду к тебе в больницу, и ты воскресаешь снова.
101
Чайковский, Лядов, Вагнер. Май богат на дни рождения великих композиторов. В программе филармонии в это время, по обыкновению, только песни военных лет.
Младшеклассникам дать задание прослушать «Детский альбом», выбрать любимую пьесу и попробовать ее разобрать. Желательно не пользоваться образами «Союзмультфильма» – пусть развивают воображение не за счет чужой фантазии. С остальными разберем Пятую симфонию. Обсудим: кто же все-таки победил, человек или Судьба?
Чайковский не верил в холеру, и его погубила сырая вода.
Потом Лядов и все мои любимые миниатюры.
Туман опустился на город, как занавеска, как пар в горячей ванной, обнаруживающий редкий рисунок на клеенчатой занавеске. На ней нарисованы обрывки деревьев, которым я иду навстречу, за которые цепляется весна. Наверное, именно так, сквозь дымку, видят люди с плохим зрением. «Каково это, когда почти ничего не видишь?» – спросила я у Тимофеевой, долго смирявшейся с необходимостью носить очки не только за компьютером, но и на улице. Она сказала: «Это когда все вокруг – импрессионизм. Расплывчатый Моне. Не путать с Эдуардом». Надо бы вытащить ее на какую-нибудь выставку. Заодно выгулять новый плащ.
Наконец-то пахнет весной. Машинным маслом, как ни крути, тоже. Волглый запашок асфальта смешан с выхлопными газами и невидимой черемухой, воздух еще дымчат, но свеж, весной я хожу с головой в облаках, с маленьким бубенчиком, звенящим внутри, чаще всего он вырывается наружу глюковской флейтой, но обязательно замирает потерянной Эвридикой за первым углом реальности, откуда все еще тянет холодом, сен-сансовской пляской смерти, отражение витрин копирует мой растерянный взгляд, нос и губы спрятаны под защитной маской, хотя их почти никто не носит, за три года все примирились со смертью, китайцы шумно интонируют на своем инопланетном языке, прерывая мою внутреннюю музыку, куда запропастилась вчера моя ручка, такая отличная ручка была, дорогая, теперь я не скоро позволю себе такую, все равно они вечно пропадают. Кроме Мечика, некому взять. Так долго горит красный, целую вечность ждешь, пока светофор поменяет цвет, ждешь и ждешь, хоть сама уже мысленно ухватилась ладонью в тонкой полотняной перчатке за большую, вертикальную, гладкую коричневую ручку на дверях книгарни, стараясь не думать, сколько на ней заразы, сама уже мысленно в книжном и выбираешь свою будущую ручку для письма, вглядываясь в стекло витрины с чьими-то неловкими отпечатками с краю, с синим колпачком или с желтым взять, всё же желтый ярче, сложнее потерять, зеленый, говорит молодой парень с рюкзаком своей подруге, которую преданно держит за руку, и первым шагает на зебру пешеходного перехода, пару тетрадей для нот можно купить, просто так, на всякий случай, и ручку с желтым колпачком, веселым, как шарф этого мальчика, выбежавшего из фасадных дверей магазина. Зеленый человечек моргает: десять… девять… восемь, мальчик невидяще смотрит на дорогу, улыбается. Совсем как Мечик улыбается.
Семь… Шесть, ну что же вы! – что же я, путаюсь у людей под ногами, пока световор крадет последнюю секунду разрешения и не оставляет мне никакого решения, пока шелест шин не заставляет стряхнуть с себя оцепенение. Мальчик берет за руку стройную, миниатюрную брюнетку с прекрасно длинными волосами, шелковый акварельный платок выглядывает из ее распахнутого пальто, у меня тоже такой есть, во всяком случае в такой же гамме, гамме с интервалом в сексту мы уделим внимание на следующем уроке, дорогие дети, мальчик оглядывается на мужчину, отца, наверное, протягивает свободную руку Мечику, отцу, наверное, а Мечик – сыну, духу святому. Это совпадение, наверное. Мало ли мужчин в бежевых парках в этом городе, мало ли отцов, которые водят своих сыновей в кафе, магазины, школу, на стадион и умеют улыбаться такими же открытыми улыбками.
Аминь. Или нет?
10
Ивета не сразу хватилась.
Вернувшись в училище, она еще долго жила, будто во сне, не осознавая своей потери и страшась думать о будущем, благодарная тому, что никто не лез с сочувствием, но каждый старался приободрить. Лишь спустя неделю, когда любимая учительница спросила, как обстоят дела с подготовкой к экзаменам, Ивета вдруг поняла, что ей предстоит учиться молчанию и одиночеству, жить без помощи и опоры, и она неожиданно для себя рассказала свою семейную тайну и свое двойное сиротство, выложила