себе были весьма приятные люди, но необычайно озадачивали хозяйку дома, поскольку являлись к обеду без предупреждения. «Тенни, Лион и Тереза, это уже слишком, и, откровенно говоря, чересчур много евреев. А вечером на нашу голову свалится еще и Райзи[93]. Кроме того, после обеда к нам придут профессор Керени из Будапешта с супругой, […] это уже слишком много!»
А когда к ним приехали погостить «старики-родители», вся семья по мере сил и возможностей старалась выказать им особое внимание, чего они уже давно были лишены в Мюнхене. «Всегда жизнерадостная Оффи наслаждается […] блестящим вечером у Райффов, на котором Унру[94] представил многочисленным paying guests[95] — не без помощи нашего Волшебника — свою причудливую драму-опус». Очевидно, то была занятная задумка Лили Райфф, чтобы как-то развлечь безденежных эмигрантов. Томас Манн тоже не упускал случая, чтобы — следуя давним мюнхенским традициям — прочитать перед собравшимися гостями в своем доме в Кюснахте или у кого-нибудь из цюрихских друзей отрывки из произведений, над которыми он работал. «Вчера Опрехты устроили званый ужин. […] Атмосфера была очень милой и сердечной, но то, что во время чтения новой главы из „Лотты“ хозяин дома не только заснул, но и оглушил всех по-настоящему раскатистым храпом», явилось, по мнению Кати, «неприятным инцидентом».
А в Мюнхене тем временем уже давно даже и речи не было ни о каких званых вечерах и чаепитиях. «Старички» потихоньку коротали свой век. Правда, иногда к ним заглядывал один весьма именитый гость, то ли родственник, то ли друг семьи, завсегдатай их некогда блестящего великосветского салона, который не боялся открыто оказывать уважение старым евреям, невзирая на в корне изменившиеся времена. «А сегодня вечером нас ожидает что-то интересненькое, — писала Хедвиг Прингсхайм дочери не без доли гордости. — Твой „экс“, несмотря на то, что сегодня, в воскресный день, у него два вечерних концерта, спросил меня, не будем ли мы возражать, если он ненадолго заглянет к нам между шестью и семью! Ну какой вопрос?! Естественно, не будем. Так что ровно в назначенный час к нашему дому на „мерседесе“ подкатил Густаф Грюндгенс и пригласил нас, стариков, на воскресное представление, а напоследок он спросил, не будут ли родители его бывшей жены возражать, если он — абсолютно приватно — поведает об их трудностях нынешнему влиятельному заправиле, с которым он в приятельских отношениях. […] Я ответила, что спрошу на то вашего согласия».
Разумеется, в Кюснахте отказались от подобного предложения — думается, не без доли сожаления. Но Хедвиг Прингсхайм сочла необходимым еще раз выступить в роли адвоката бывшего зятя Маннов, заявив, что предложение было высказано в самой деликатной форме, а представление, на посещении которого так настаивал Альфред, «по-настоящему развлекло» супругов; уровень исполнения был «очень высокий, а „экс“ — просто бесподобен». Ответной реакции на это сообщение из Цюриха не последовало.
Впрочем, Густаф Грюндгенс был не единственным, кто не забывал «стариков» Прингсхаймов, не побоявшись тем самым нанести урон своей репутации, что было не исключено. Среди многих смельчаков, бывших посетителей званых вечеров, оказались Оскар Перрон и лауреат Нобелевской премии химик Рихард Вильштеттер. В 1938 году— уже после того, как Прингсхаймов выселили из особняка на Максимилианплатц и они обосновались в небольшом, но весьма привлекательном доме на Виденмайерштрассе, «где почти в каждом доме […] живет кто-нибудь из прежних знакомых», — Хедвиг Прингсхайм писала о визите одного старого приятеля, которого в Кюснахте, подобно Густафу Грюндгенсу, не считали «persona grata»[96] — это был Вильгельм Фуртвенглер[97], школьный товарищ сыновей Хедвиг Прингсхайм. «Вчера […] с нами поздоровался […] какой-то господин, совершенно нам не знакомый. Фэй стушевался, а я как закричу: „Вилли, милый мальчик!“ Это в самом деле был он, совершенно лысый, с избороздившими лоб глубокими морщинами. Он извинился за то, что до сих пор не наведался к нам (да почему, собственно?), […] он-де постоянно в разъездах и на днях тоже должен уехать, но по возвращении хотел бы, если мы не против, зайти к нам. Естественно, мы не против». Вскоре Катя узнала, что недавно «милый Вилли, ближайший сосед» родителей по Виденмайерштрассе, просидел у ее матери «битых два с половиной часа».
Создается впечатление, что благодаря подобным сообщениям матери Катя Манн не имела о многом четкого представления — в частности, о растущих день ото дня после погромов ограничениях, которые все больше и больше касались и ее «стариков». Но неужели госпожа Томас Манн в самом деле полагала, что ее родители жили вполне привычной и спокойной жизнью, хотя в ее собственной семье непрестанно анализировались творящиеся в стране бесчинства, о чем она ежедневно читала и слышала? Или же, быть может, у Кати, уставшей от многочисленных семейных забот и трудов, попросту недостало сил, чтобы представить себе в положении преследуемых и гонимых соотечественников своих ближайших родственников, которые с 1937 года не могли получить даже однодневную визу в Швейцарию, не говоря уже о разрешении посетить там родных? И разве Катя не просила в июле 1938 года Грету Мозер, подругу и будущую жену своего сына Михаэля, поехать в Констанц, чтобы смягчить разочарование стариков, которые мечтали хотя бы денек побыть с дочерью на берегу Боденского озера?
В письмах Кати Манн встречается достаточно примеров, говорящих о невозможности с ее стороны — быть может, даже нежелании соблюдать условности, нарушающие сложный психологический семейный уклад, в особенности если эти условности грозят внести диссонанс в непреложную размеренность жизни хозяина дома. Когда Ида Херц, самоотверженно спасшая осенью 1933 года столь необходимые для работы писателя книги, два года спустя бежала из Нюрнберга, скрываясь от преследования нацистов, и без предупреждения объявилась в Цюрихе, Катя Манн сообщила об этом своему сыну Клаусу в чрезвычайно ироничном и уничижительном тоне: «Об ужасной malheur[98], постигшей Идочку Херц, я тебе уже писала; […] однако если бы она не чванилась и держала язык за зубами, ей не пришлось бы спасаться бегством, да еще куда — в Цюрих! На мой взгляд, она нарочно навлекла на себя беду, чтобы кинуться на грудь господину доктору, который однако плохо воспринял этот маневр, ибо ничего не хочет знать о ней после того, как возвеличил ее, и если бы она не была такой толстокожей, ей лучше бы утопиться. Но она даже не догадывается об этом, поскольку считает, что окажет нам великое благодеяние, обретя здесь у нас пристанище как политическая беженка, в то время как гибнут наидостойнейшие из достойных».
Само собой разумеется, подобные