здорово они ими щёлкают, подгоняя нерадивых бурёнок и рыжух! Явно самим Пастухам щёлкать очень нравится.
Бык Шайтан вышагивает впереди. Коровы то отстают, то догоняют, подпрыгивая и кося большими глазами на толстых братьев-близнецов. Интересно, отличают коровы Митьку от Лёхи или тоже путают?
Интерлюдия. Дом
Дни теперь стоят погожие, день за днём ровные. Деревенские мастера говорят: самое время избу твою зашивать. А я всё не решаюсь. Зашивать – значит обивать наш сруб бревенчатый свежей доской, чтобы сохранился он. А то старый уже, нижние венцы подгнивать начали.
Зашивать… Ох, боязно. Дом же, он как существо живое, с особым характером, привычками. И хвори его, они уж его родные хвори, он с ними сжился. А влезем мы со своими обновлениями – ещё как-то он их примет?
Дом наш не то что старый – он уже древний.
На брёвнах процарапаны римские цифры, весь сруб пронумерован топориком. Это его перевозили сюда с другого места, говорят, аж из-под Архангельска на подводах. Там разобрали, пометили, а тут по новой складывали. В начале прошлого века это было, так что ему, поди, все сто пятьдесят лет, а может, и больше. Видно, что не здешний, крупнее других, все семь метров в бревне, по-северному.
Когда купили мы его, он лет пять уже как пустовал, старик-хозяин к детям в город подался, замаялся тут один.
Встретил нас дом по грудь в крапиве и лопухах, окна глядели… ну так, как пёс приютский глядит из вольера – униженно и с жалобной надеждой: «Может, ты возьмёшь?»
Как-то сам он сквозь эти годы устоял, не покосился. И грозы, и метели, и ветра – всё пережил в одиночку. Но видно было, что сил у него бедовать одному больше не станет. Не выстоять ему без человека.
Обкосили кругом, обмели из углов паутину, вымыли стены и полы, протопили. И зажили мы. В светёлке обитали две куницы, муж с женой, так сбежали, жалко, да уж ничего не поделаешь.
По ночам он вздыхал, поскрипывал брёвнами. А то вдруг вздрагивал всем телом своим. Так, бывает, лошадь во сне дрогнет всем крупом, может, снится что из прошлого…
А как первый раз мы в город уезжали, сердце ныло, что оставляем его опять в одиночестве. Пусть ненадолго, а всё же.
– Ты не бойся, вернёмся мы скоро. Мы теперь всегда с тобой будем. Ты уж жди, старайся.
И дом старался. Он так хотел нам понравиться, что ни одной хвори своей поначалу не показывал, держался, как мог. Потом уж стал то прихрамывать ступенькой крыльца, то припадать полом в сенях. Домкратили, подправляли, окна рассохшиеся обновили.
Вечером лежишь в кровати у тёсанной топором, бревенчатой стены, ведёшь по ней рукой: тёплая она, дышит дом, в жару прохладу держит, к вечеру согрев даёт. Под рукой то гладко, то бархатисто, потому что между брёвнами мхом проложено.
Поздно уж, погасишь свет. В темноте звуки слышнее, и чувствуешь, как снаружи, вот тут, за стеной, трава шуршит о брёвна, поскрипывает бельевая верёвка, что от угла натянута. И сокрыт ты в доме, и вместе с тем – ты всё равно чуешь луг, что скатывается от избы к околице и туда, дальше, в поля. А там берёзы чуть мотает на ночном ветру, а вдали всё ели, ели… Засыпаешь, как на руках у кого-то большого и очень родного, как у папы на руках.
Страшно смотреть на оставленные, умирающие дома. Едешь по шоссе, а вот он стоит, у дороги, ещё крепкий, но с заколоченными окнами, доски вон поперёк набиты. И доски эти – как повязка на глазах у приговорённого к смертной казни.
Год пройдёт, проезжая, глянешь – а он уж, бедный, запрокидываться начал.
Избы русские так устроены, что у брошенного дома первым просядет да обвалится задний двор. Он-то за собой, назад, всё и потянет. И верхняя чердачная надстройка с окошком, та, что зовётся мезонин, – вот она начнёт запрокидываться туда, назад. И весь фасад отчаянно выгнется, будто кто душит дом этот.
И опять похож он на коня, только гибнущего, которому арканом горло перетягивают, а он вздыбливается, закидывает голову, в последнем усилии – жить!
Потом уж, минуя тот дом, отвернёшься, чтобы и не глядеть, отвернёшься.
А если летишь над страной на самолёте, особенно когда уже вечереет и первые огоньки зажигаются, смотришь в иллюминатор на россыпи деревень по земле, то в полях, то среди перелесков, то у речки, вглядываешься в маленькие кубики домов, если зима, то и дымки из труб видно, всё глядишь и глядишь. Сколько их, и все живые, греют людей, служат им верой и правдой. И у самого тебя внутри становится тепло от таких мыслей. Пусть надстраивают люди свои дома, пусть перестраивают, лишь бы жили. Лишь бы жили.
Глава 16. Мураш
Кошка растянулась на нагретых солнцем брёвнах, сложенных у забора.
Краем глаза кошка наблюдала за тем, что Тихон Мурашов крутил в руках.
– Сергевна, глянь, конструкция какая сложная! Красота же. И у всех у них сейчас в серёдочке – вот такое. А ведь из каждого потом – вон что разворачивается…
Анна Сергеевна, задом к нему, вся перегнувшись, ровными сердитыми движениями выпалывала траву вдоль забора и складывала в подол – для кроликов, должно быть.
– Обожди, Мураш. У меня тут своя конструкция, остеохондроз называется. Погоди с красотою.
Тихон Мурашов стоял в сторонке и, бережно удерживая в щепоти маленький росток лесного папоротника, слегка поворачивал его вправо-влево и внимательно разглядывал. Крепкий салатовый стебелёк тянулся вверх, а потом сворачивался, сворачивался, закручиваясь, словно раковина, до самой сердцевины в плоскую спираль. Росток был немного пушистый. За ним-то и наблюдала рыжая кошка.
К кому бы Тихон ни обращался, всегда он стоял чуть поодаль и говорил негромко, как бы самому себе. Не хотел он людей напрягать или ожидал, что не поймут… Вот и теперь говорил он, стоя в стороне и глядя на росток:
– И ведь наша Вселенная, она тоже вот такой спиральной формы… Тут в мире столько параллелей найдёшь! Всё увязано. Может, она, Вселенная, тоже росток? И тоже разворачивается, растёт, как эта загогулина? Учёные так и говорят, что разворачивается.
Я возилась с заевшей щеколдой своей калитки. Заметив меня, Тихон мотнул головой:
– Насть, поди погляди каков!
Я подошла.
Анна Сергеевна, охнув, распрямилась и, двумя руками придерживая подол с травой, тоже подошла к Тихону:
– Ну, покажи свою загогулину, что там