энергия мысли.
– Дурака не валяй. Есть у Санчеса любовница или нет?
– А ты не знаешь? Этот негодяй без ума от Аны Тёрнер, с которой ты наверняка знаком. И всем известно, что у них роман. Да они и не скрывают, ты наверняка единственный, кто не в курсе дела.
Несмотря на удушливый зной, я, как принято писать, похолодел. С одной стороны, я немного успокоился, потому что нервы мои были издерганы ревнивыми подозрениями насчет Кармен. Но с другой – почувствовал, что сильно задет. Ана больно ранила меня. Разочаровала тем, что у нее оказался такой скверный вкус. Отчего это нам всегда кажется, что женщины, которые предпочли нам других, неизменно выбирают каких-то чурбанов? Что есть такого у этих остолопов, чего нет у нас? – вот наш неизменный вопрос.
Мы с Юлианом сели на веранде, и он продолжал молоть такую чушь, что я несколько минут не мог взять в толк, о чем идет речь. Через какое-то время все же стал вслушиваться, а он говорил все тише и тише, переходя порой на дразнящий шепот, и вот наконец прозвучала фраза, которую я не могу точно воспроизвести тут, но по смыслу похожая вот на эту (пишу, заливаясь краской смущения): «Она, столь сильно любимая, прозябает по вечерам, пленница самой себя, привязанная к одному месту, к средиземноморскому городу, полному лживой прелести, к этой книжной лавке, такой же, как все прочие, к одиночеству своей квартирки, к ужасающе тоскливым годам, к ожиданию того дня, когда любовник сможет посетить ее…»
Меня особенно раздражал его тон и еще его претензии на роль неудачливого писателя, его неуклюжие попытки (могу, конечно, ошибаться) сообщить в такой убогой и, безусловно, фальшивой форме, что чудесная Ана Тёрнер влачила жалкое существование в плену у самой себя и своего любовника… А может быть, он хотел сказать мне что-то другое. Какая разница, если он все равно красуется в позе «непризнанного писателя», и это совершенно невыносимо. Как и его бредовая «скверная литература», потому что вчуже становится стыдно за это «прозябание в плену у самой себя».
И потому он шокировал меня еще сильней, когда внезапно, понизив голос до почти невыносимого полушепота, поведал мне, что передо мной сидит лучший в мире писатель.
Я решил, что при первой же возможности покину его. Но сначала, умирая от любопытства, спросил, неужели он совсем нигде не работает?
– Не хочу влюбиться в тебя, – был ответ.
Я счел за благо подумать, что он имел в виду смутить меня и сбить с толку или же был уже слишком пьян. Но услышав такое, понял, что самое лучшее – и самое правильное – будет подготовить пути отхода. И все же решил задержаться еще немного и сначала выяснить, где он работал раньше. Много лет преподавал в школе, заплетающимся языком еле выговорил он, роясь в карманах своего обтрепанного пиджака в поисках окурка. Потом выперли за вопиющее неуважение к властям. Каким? – поинтересовался я. Но он продолжал бормотать, словно не слыша. От этого увольнения сильно пострадали его дети, и жена его бросила. И теперь все они – конченые придурки, подчеркнул он – живут на Майорке, в Бинисалеме. Его они оставили в покое. У него никого нет на свете – сказал он так громко, что все клиенты «Тендера» обернулись на нас: не хватало лишь, чтобы все разом загоготали – но он и не подумает меняться, ибо чувствует просветление, а чай и спиртное стимулируют его и внушают, что будущее принадлежит ему; что когда-нибудь он станет невероятным поэтом, и тогда все будут преклоняться перед ним, а я – первый, поскольку не стану же я отрицать, что я несравнимо ниже него, да и вообще я человек пропащий, и от чрезмерного любопытства весь в масляных пятнах. Я не хотел унижаться, признаваясь, что не понял смысла этого высказывания. И ты наверняка, вдруг добавил он, ты должен дать мне больше. Больше чего? Масла, отвечал он, едва ли не пуская слюни. А потом попросил у меня денег. В ответ на мой упрек он склонил голову ко мне на плечо. Я сообразил, что если оставить это без последствий, положение может осложниться, и мы с ним станем посмешищем всего квартала и мишенью для гадких шуточек. А я этого не хотел, а еще меньше, чтобы отзвук пересудов и сплетен достиг ушей Аны Тёрнер. Да не переживай так, сказал он, не настолько уж ты ниже меня – всего на каких-то полметра.
Я поблагодарил его за то, что проявил такую деликатность и шепнул мне это, потом уж как мог отклеился от него и его липкой головы, в продолжение нескольких секунд почти растекшейся по моему плечу. И, намереваясь как-то отстраниться и от туловища, я слегка пихнул его в сторону, однако успеха не стяжал: он не сдвинулся, отчего мы стали похожи на близнецов, соединенных одной пуповиной. Более того, если бы в этот миг кто-нибудь дал себе труд внимательно взглянуть на нас, он мог бы, чего доброго, решить, что мы, невольно воплощая в жизнь один из рассказов Санчеса, временами превращались в отца, борющегося со своим полоумным сыном, или – что примерно то же самое – двух одиночек, в печальный и скучный вечер вздумавших начать поединок гримас: больная голова против головы безумной.
33
Простонародное воображение связывает профессию чревовещателя с чем-то ужасным. И потому, когда Санчес превратил своего Вальтера в преступника, немногие читатели этой книги, должно быть, сочли сюжет вполне заурядным: марионетка, чревовещание и преступления.
Чревовещатель всегда внушает страх – и самим собой, и своей куклой.
Но первый встреченный мной чревовещатель был женщиной, которая никого не ввергала и не собиралась ввергать в панику. Звали ее Герта Франкель и была она австриячкой. Она бежала от нацистского гибельного варварства и в 1942 году нашла приют в Барселоне, где стала работать в компании «Лос Виенесес» вместе с Артуром Капсом, Францем Йоханом и Густавом Ре – артистами, которые остались в этом городе на всю жизнь и прославились в нем.
Франкель, больше известная как «сеньорита Герта», стала известна благодаря своей работе на телевидении, делавшем тогда первые шаги: она выступала в детских программах с куклами и марионетками. Самым знаменитым был нахальный пудель Марилин, который с напором и нажимом отвечал на каждую реплику хозяйки: «Сеньорита Герта, я не люблю телевидение». Этой фразой Франкель давала понять – мне, по крайней мере, всегда так казалось – что считает немилостью судьбы свою