лепными каштанами: жизнь бродила здесь, подобно пивным дрожжам, дрожала, вспухала, пучилась, колобродила.
Ястребом на Ясмин кинулась городская суматоха; и, ослепленная ее яростью, ошеломленная ее цепкостью, Ясмин бежала, взалкав пощады и покоя.
Дома никого не оказалось, она сдернула с головы парик, швырнув его на кресло, стоящее в углу, и посмотрела в зеркало: из глуби амальгамы глянуло чье-то чужое лицо с подрагивающими губами, брови скорбно потянуло вниз, а в глазах, словно отблеск свечей, полыхали слезы.
Не оставляй меня во мраке
Одна, загадочная, я могу
быть в этом полумраке колокольной
молитвой, фразой, где схоронен смысл
всей жизни или целого заката,
сном Чжуанцзы, который знаешь сам,
обычной датой и бездонной притчей,
царем всего, теперь — строкой письмен,
вселенной, тайным именем твоим,
загадкой, над которой бьешься втуне
за часом час уже который год.
Могу быть всем. Оставь меня во мраке.
X. Л. Борхес, Оставь меня во мраке»
…У пассажиров в утреннем автобусе лица кажутся испуганными и удивленными, словно каждый из них покоится на колеблющейся грани яви и сна; и каждый не досмотрел какой-то свой, особенный, сон: кому-то снился кошмар, кого-то терзали яркие фантазии, разительно контрастирующие с обрыдлой обыденностью. Да и сам автобус несется на невидимых волнах полусна-полуяви, где заспанные лица пассажиров и водителя видятся покачивающимися поплавками. Иногда один из поплавков ловко выпрыгивает вверх, нарушая зыбкое течение воды, и тотчас преображается в чей-то неясный лик… ощущение такое, будто перед твоим взором появляется фотография, на которой очертание лица размыто, не разобрать… но… ты внезапно понимаешь, что это сигнал из прошлого, прошлое напоминает о себе, ласково тычась в ладони своей мягкой мордочкой… и, когда ты это понимаешь, размытость начинает потихоньку уходить… и… ты вдруг замечаешь, что с фотографии на тебя глядит женщина со скуластым лицом и раскосыми глазами, заполненными солнечными карими песчинками; такие женщины бывают подвижницами, педагогами, долгое время работают с детьми — им они отдают всю себя, все свое сердце. Легко представить эту женщину в кругу друзей, когда она, поджав ноги, сидит на кресле, потом вдруг вскакивает с места, берет гитару, висевшую на стене, и чистым, как слеза, тонким голосом поет песни собственного сочинения. Этот негромкий голосок завораживает, рассказывает о пережитом, он прост и незатейлив, как незатейлива и проста сама жизнь.
В этой женщине есть нечто восточное: взгляд, глаза, повадки; с другой стороны, «нечто восточное» затушевывается европейской одеждой, спокойствием, выдержкой и учтивостью: будто невидимый ретушер прибег к искусной сепии, покрыв ею существовавший прежде облик; но, как самым банальным образом сквозь асфальт пробивается трава, так сквозь русифицированную ретушь пробивается Восток, — как я уже говорил, он не только во взгляде, глазах и повадке, он в судьбе, истории рода. Такого рода истории случаются часто, но быстро забываются, растворяясь в щелочи ассимиляции. Единицы, выпариваясь в растворе, все же остаются самими собой, не теряя связи с прошлым. Женщина, чей лик всплыл, как поплавок, покачиваясь на зыблющейся глади, относится к редким счастливым исключениям. Ее память цепко хранит преданья старины глубокой, и там, в этой оглушающей глубине, пульсируют бесшумные токи, посылая наверх неуловимые сигналы; и женщина с раскосыми глазами внезапно замирает, ощущая, как невидимое прошлое вливается в ее вены и стремительно бежит к сердцу, заставляя содрогаться от предвкушения преображенья Прошлое преображает прелестницу в прабабку, следуя суровым законам сервильного Станиславского о самочувствии актера в предполагаемых обстоятельствах: чем сильнее уровень чувствования, тем ярче вера в то, что никогда не происходившее случилось именно с ним, и он смеется и плачет, и рвет себе душу, и согревается возле огня, который при ближайшем рассмотрении оказывается подсвеченным снизу трепещущим красным лоскутком.
Прабабка, всплывающая в подсознании молодой женщины (а потом и становящаяся ею самой), — знахарка, колдунья, она красит хной зубы и ладони, держит машинку для кровопусканья, знает заговоры и лечит людей травами, любит своего мужа до безумия, а он, когда, по его мнению, она переступает границы дозволенного, запирает ее в амбар; она сидит там, плачет и сочиняет любовные газели, адресуя их своему возлюбленному, пишет стихи на фарси, сравнивая своего своенравного супруга с лебедем, чьи белоснежные крылья спасают ее от тоски и одиночества.
Прабабка и в восемьдесят лет, почти слепая, седая, писала такие же наполненные молодой страстью строки: арабская вязь послушно ложилась на бумагу, напоминая ветвящиеся в пространстве причудливые заросли.
Тетрадь со стихами прабабки долго хранилась в семейном архиве, но внезапно исчезла, растворилась в небытии, и остался только клочок бумаги, запечатлевший мучительную мольбу: «Не оставляй меня во мраке…»
«Не оставляй меня во мраке…»-поет женщина, плавно перебирая гитарные струны, и это-не просьба, а заклинание, идущее из прошлого; отверзаются уста-голос поющей крепнет, звучит на восточный лад, привычная гармония мелодии сменяется режущей ухо вибрацией, но что-то завораживающее в этой вибрации, что-то давнее, тревожащее, бередящее, отдаленно напоминающее мугам, но не сам мугам, а отзвук мугама — фантастически сложной мелодии, звучащей на странной частоте, которая вызывает тревогу в сердце и раздражает ухо; уход от реальности, расщепление сознания, вызволение из мрака — вот что такое мугам, требующий от исполнителя истинного совершенства, гармоничного сочетания голоса, мелодии и струн.
«Не оставляй меня во мраке…» — единственная строка, доставшаяся женщине с гитарой от неистовой прабабки; строка, прошивающая прошлое и настоящее, мистику и реальность, как реальны зевающие пассажиры в утреннем автобусе: разбрасывает прохладу кондиционер, ворчит двигатель, и голоса, изредка прорывающиеся сквозь шумовой фон, нереально приглушены, отчего-то ассоциируются с легким шорохом листьев; идешь, бывало, по старому осеннему парку, тишина вокруг, никого, и только шипящее шуршание листьев, внезапно ложащихся под ноги, просачивается сквозь оглушенное тишиной сознание…
Сиреневый лепет на фоне серого неба
…Мутные электронные часы, вбитые над массивными, ведущими на перрон дверями, показывали 5.10 утра. До прибытия поезда оставалось десять минут, и я решил оглядеться вокруг.
В нос ударил резкий привычный запах зала ожидания; на грязных выщербленных скамейках полулежали, полусидели полулюди-полумифические существа, закутанные в ватные коконы одежды. Они сидели и молчали, и это странное молчание образовывало какие-то пустоты во времени; эта тишина убирала ориентацию в пространстве; казалось, что тишина закладывает, забивает уши, скрадывает движения, расслабляет, топит. И только цокающие шаги цветастого омоновца, изредка раздававшиеся в гулкой пустоте, заставляли скинуть внезапно наваливающуюся вялость и усилием воли обратить свой взор на электронный циферблат.
С высокого потолка стремительно падала вниз