да! Ей – продвинутых французов. А мне – нулевых монголов. Байгалма, Сорондзон, Одголой… И все трое пастухи. Они, кроме баранов и лошадей, в жизни ничего не видели. А я им про совершенный-несовершенный вид глагола объясняй. Мне вчера Байгалма знаете что сказал? «Живой баран – несовершенный вид, жареный баран – совершенный вид»…
– Оставим эту дискуссию. Значит, Володя, так. Вам поручается ответственное задание: дежурство в общежитии.
– Это когда это?!
– На Новый год.
– Как это?!
– Так. Новогоднюю ночь вы проведете в общежитии с шести вечера до шести утра.
– Ну это уж совсем… «Понедельник начинается в субботу».
– Это не «совсем», а приказ из ректората. Вы будете в общежитии для иностранных граждан следить за поведением студентов. В стране полным ходом идет антиалкогольная кампания, так что… Вы у нас – самый молодой мужчина-преподаватель. Остальные уже свое отдежурили. В общежитии вы будете не один, а с комендантом. С Павлом Павловичем Пинковым.
– Знаю я Палыча. Так я и поверил, что Палыч всухую Новый год встретит.
– Это его личное дело. А ваше дело – выполнять общественное поручение. К тому же ваше дежурство будет оплачено из профсоюзного фонда.
– И сколько же мне заплатят?
– Какой низкий меркантилизм!..
Ванесса Игнатьевна с отвращением перелистала потрепанную амбарную папку цвета суданского лишая.
– Десять рублей сорок копеек. Вас устраивает?
– Во! – быстро посчитав, пробормотал я. – Как раз ровно две «Пшеничные». Только их еще поди купи…
– Что вы сказали? – встревожилась Чумкина.
– Да так, ничего: свожу дебет с кредитом.
– Смотрите, Володя… Поосторожней. А то вы там с Пинковым сведете… Очень вас прошу, будьте начеку.
Делать было нечего. Дурацкое поручение, конечно. Как могу я один заставить не пить две сотни иностранцев? Абсурд… 30 декабря вечером за сутки до Нового года мне позвонил Палыч:
– Вольдемар!
Голос у Палыча был веселый. Палыч был «в начале пути».
– Здорово, Палыч.
Павел Павлович Пинков, кстати, был уникальной личностью. Таких сейчас больше нет. Ему тогда, в 1987-м, было шестьдесят пять лет. До войны он отсидел три года в колонии для малолетних преступников. С голодухи спер поддон холодца из заводской столовой. Съел его и тут же заснул. На фронт его отправили в штрафбат. Оттуда живыми обычно не возвращаются. Но Палыч выжил, дошел до Праги. Потом, после войны, еще служил больше двадцати лет ефрейтором, затем работал на заводе, в начале восьмидесятых определился комендантом общежития. Пинков был человеком неутомимым, бесстрашным и веселым. Умер он совсем недавно в возрасте восьмидесяти восьми лет.
– Говорят, ты, Вольдемар, на Новый в Лепрухе на шухере?
«Лепрозорий», или «Лепруха», – это так у нас называлось общежитие для иностранных граждан. Иногда его еще называли «Черный Магадан» и «Мганга». Все это, конечно, как сейчас говорят, неполиткорректно, но – что было, то было. Из песни слова не выкинешь.
– Я.
– Закусь за тобой.
– А может?..
– Это «папа может», а закусь за тобой. Мне свояк спирта привез из Воркуты. Чистяк. Слеза Татьяны Дорониной. Пять литров. Я уже все развел. На зверобое настоял. Так что у нас десять литров гравицапы.
– Ой, Палыч… А если проверка?
– Это еще кто кого проверит… Ты к шести?
– К шести.
– Закусь за тобой.
В шесть я был в общежитии в комнате коменданта. Там сидели Палыч и нигерийский стажер Одхиамбо, один из тех, с которым я занимался в качестве общественной нагрузки. Они (я про Одхиамбо с Палычем) были очень похожи друг на друга: оба большие, носасто-губастые, бритые налысо, только Палыч – весь красный, а Одхиамбо – черный.
Когда я зашел, они занимались армрестлингом. Палыч уверенно дожимал нигерийца, громко напевая «Черного ворона». Несколько секунд Одхиамбо еще посопротивлялся, но рухнул.
– Спекся, грифель… – удовлетворенно констатировал Палыч. – Здорóво, Вольдемар. Закусь принес?
– Привет. Принес. Как дела, Одхиамбо?
– Здравствуйте, преподаватель. Деля как сязя беля. Палич – сильный. Как слен.
– Ты тоже неслабый, – сказал Палыч, – типа бегемота.
В дверь постучали:
– Мозна?
Это был Оланреуоджу. Второй мой нигерийский клиент. Оланреуоджу был похож на меня: невысокий, худой и в очках. По сравнению с Одхиамбо он казался менее черным.
Негры вообще, доложу я вам, бывают очень разного цвета и разной фактуры. По-моему, негры в этом смысле значительно разнообразнее, чем белые. Вот, например, Одхиамбо бы весь как мокрый каучуковый мячик, а Оланреуоджу, как пыльный чугунок. Негры бывают кофейные, шоколадные, баклажановые, синеватые, бордово-зеленоватые, пепельные… У меня, помню, была студентка из Ганы по имени Дубаку («Одиннадцатый ребенок»). Фантастически красивая девушка. В тени она была ореховая, а на солнце – абсолютно васильковая.
– Заходь, – сказал Палыч. – Ну, будем провожать старый год?
– Будем, – сказал Одхиамбо.
– Будем петь «Катушя», – улыбнулся Оланреоджу.
– Всенепременно, – согласился Палыч, – и «Катюшу» и «Таганку».
Через пару часов комната Палыча представляла собой что-то вроде гудящей малаховской малины. На все общежитие гремела «Таганка». В комнате толпилось человек двадцать: японцев, кубинцев, алжирцев, французов… Еще несколько десятков человек галдели в коридоре. На трех сдвинутых столах лежали горы закусок и батарея выпивки. Каждый приносил что-нибудь свое. Доставленные мною килька в томате и зельц, безнадежно засыпанные индийским карри, соседствовали с ананасом, принесенным лишайным Чуквуемуку, монгольской вяленой кониной, египетскими финиками, кубинским ромом, кипрским вином. И это все – в эпоху зловещего дефицита и сухого закона.
Пили все, но спирт на зверобое у иностранцев шел лучше всего. Несколько раз я пытался увещевать Палыча, но он меня не слушал.
Палыч вещал. Это был его творческий вечер. Постоянным слушателем Палыча был я. Остальные приходили, выпивали, закусывали, слушали, улыбались, что-нибудь говорили и уходили. Палыч был прекрасный рассказчик, но редкий иностранец поймет речь Палыча.
Дело шло к полуночи.
– …ну и вот, – рассказывал Пинков. – Перед сорок восьмым – это, выходит, ровно сороковник годов назад – стояла наша часть под Калининградом. Тридцать первое, вечер. Метель лютая, снежище. Мы сидим, знамо дело, в казарме, заливаем потихоньку за подворотничок. Все уже веселые. До полнóчи два часа. Вдруг – подъем, построение. Что за пердомонокль? Оказу́ется – полкан Хряпченко. Напился, как леопард, и в белке поехал с инспекцией. Делать нечего. Строимся на плацу. Пурга, ветер воет, как сто кобелей. Стоим чуть не по колено в снегу. Мы плац-то чистили три часа тому, а за три-то часа-то намело безбожно. Стоим. Появляется Хряпченко. Пьяный, еле на ногах стоит. Кричит:
– Здорóво, солдаты!
Мы не слышим ни пса. Вой стоит метельный. Видим только: полкан разоряется. Мы, по уставу, значит, во все пасти:
– Здра!.. Жла!.. Това!.. Полко!..
А Хряпченко:
– Какого черта… – Ну он, знамо дело, гуще изъяснялся… – Какого, говорит, черта у вас, г…ков, плац не чищен?! Вы что это, сволочи, а?! Всех под трибунал!
И опять по маме нас, по