за ней. Повыше отбитой плитки широко расстилается изумрудный пояс с золотым охранным псалмом, привезенный на твое десятилетие из лавры: никто так и не смог объяснить тебе, как его носят; еще выше жарко раскинулся взрослый журнал, найденный вами с уничтожителем поздней осенью в слякоти за наркологией: отряхнув, вы расправили его на заваленной заборной плите, но действительно честных картинок там не было, а пересказы чужих стыковок были написаны так топорно, что у вас самих это получилось бы лучше; и все же ты рад видеть пылающий разворот с не совсем молодой и неласковой женщиной, чьи выпуклости так же лживы, как и у не преминувшего развернуться бок о бок Георгиевского собора: леденцово подсвеченный, он вытягивается с юго-запада на северо-восток параллельно длинной приулыбнувшейся щуке, упущенной уничтожителем вместе со снастью (сидел на берегу с библиотечной книгой, пока ты отошел попить воды на стадионе) и догнанной тобой вплавь уже в самом конце августа, на границе воды и солнца, оказавшейся такой внезапно достижимой. Переданный отцом пистолет, что всегда скорее тревожил тебя, будучи скрыт в своем логове, нежели как-либо успокаивал, упирается серебряным дулом в Панфиловский мост с проходящим грузовым составом; слева от него в бетонном кольце сквозь родниковую воду видны драгоценные тусклые марки из маленького альбома вперемешку с кленовыми листьями с зарешеченных задворок АТС на улице Советской Конституции, откуда их годы и годы было некому выгребать. Бледные слитки «Библиотеки всемирной литературы» с домашних полок не таят, как и дома, никакого упрека; истерзанное дно баскетбольной площадки в глуши стадиона, куда ты однажды забрел, прогуливая уроки на излете четвертой четверти, и откуда бежал, чтобы поспеть к итоговой физкультуре, задыхаясь и смеясь тому, как все совпало, занимает такое пространство, что можно заблудиться, исследуя взглядом ее кракелюры; так же огромно полощется флаг Авангарда красной молодежи, из которого тебя так и не исключили, хотя ты раскаялся спустя полгода со вступления не столько потому, что проблемы рабочих на деле никак тебя не волновали, сколько из-за нежелания быть как-либо направляемым; и еще грандиозней распластана салатовая футболка с ядовито-черными буквами BOSS, пущенная в дело, когда место в корзине закончилось, а опята все валились к вам с дедом в руки. Мутноватая Клязьма течет у́же зеленой Шерны, огибая распахнутый билет общества книголюбов, перевернутый катамаран с волжского сплава, отпечаток клешни на подобранном в Крыму камне и античную «Лейку», такую же бесполезную, как и отцов пистолет, а разросшийся приток, будто столп, подпирает собой пласт штукатурки с фронтовыми сводками Первой мировой, погребенными муниципальным ковшом; снег, широко улегшийся совсем на востоке, опознать труднее всего, вариантов более чем достаточно, но в итоге раздумий ты голосуешь за снег ноль пятого из школьного сада с бесконечно подробным пересказом «Пилы» (так и не посмотрел) и прицельными звездами в небе: тогда же становится ясно, что в этой пиратской сборке как раз не хватает звезд, никогда тебя не отпускавших, куда бы ты ни уезжал, и стоит только вспомнить о них, как они проступают за всем, что тебе явлено: за марками, плитками, карманными часами по школьной моде, билетами на концерты и поезда; выход их потрясающ: футболка оказывается набита ими туже, чем грибами, а баскетбольное дно обращается алмазным экраном: ты отпускаешь перила и, пробуя воздух рукой, почти чувствуешь это скольжение, райский холод его; в то же время Берлюковская и Успенская колокольни кажутся так бешено раскалены: ты стремишься и к ним, обжигая лицо и не зная, куда тебя больше влечет. Мертвые лодки у пирса на Черноголовском пруду, греческие ключицы той самой подруги и ее же домашние шорты с водорослями, грамота за спортивное ориентирование и багровая в ржавых перьях рябина за памятником Ногину на вокзале выглядят теперь так, будто все они выполнены из одного насквозь прозрачного материала: и когда свет еще свирепеет, наконец размывая последние грани и перемычки, ты понимаешь, что представление еще даже не начиналось и все это великолепное нагромождение было занавесом, сжигаемым теперь без остатка; смотреть все больней и больней, но закрыть глаза не удается: кажется, что, кроме зрения, у тебя не осталось больше ничего; с невероятным усилием ты изловчаешься повернуться туда, где прежде было окно, и оно вопреки всему снова оказывается там, однако за ним не воспаленная лакинская западня, а квартира твоих стариков: по ту сторону побиваемого мелкими каплями стекла за столом сидят оцепеневшие дед, бабушка и уничтожитель, мать же лежит спиной к тебе на диване в глубине комнаты: из всех четверых лишь она еще как-то шевелится, щипая себя за плечо и шею белыми, как пластиковая посуда, пальцами. Бабушка и твой друг смотрят в пол, дед куда-то совсем высоко, и у тебя даже не возникает мысли постучаться внутрь: ты чувствуешь, что все они собраны здесь потому, что это им, а не тебе известно теперь нечто огромное и не допускающее ни сомнений, ни вольных прочтений: такое, думаешь ты с равно отвлеченной от них и от себя досадой, всегда достается не тем, кто копает и ищет, пусть и не выходя из дома, а тем, кто на деле вовсе ничего не ждет и не хочет, а оно настает не спросясь, и они попросту не знают, куда это деть, что сказать, как управиться, и сидят и ходят с опущенным видом какое-то, пусть даже долгое, время, а потом постепенно забывают, так ничего не поняв.
Дождь крепчает, и ветви двора, черно отражающиеся в стекле, гнутся под его холодным весом: свыкнуться с тем, что разогнанный до алмазного состояния мир до конца прогорел в звездном пламени, даже легче, чем предположить, из чего же он сделан теперь и сколько лет потребуется для того, чтобы вновь разогнать его на минуту-другую. Ты оглядываешься на деревья как на конвоиров и сам, не дожидаясь подсказок, соскальзываешь с балкона на землю и, недолго порывшись в опавшей листве, берешься за не имеющий никакой толщины хвостик магнитной ленты: выпрастываясь и напрягаясь, она объясняет тебе, куда нужно идти. Шутки ради ты тянешь ее на себя, обмотав вокруг пальца, но в ответ тебя дергает так, что ты падаешь навзничь и, когда встаешь на ноги, больше не хочешь шутить, а просто послушно идешь: все же ты возомнил о себе, оставаясь по-прежнему учеником, подмастерьем, которому стоит порою напомнить его место: ты напрашивался, ты был подчеркнуто неосторожен; ты готов, если необходимо, охранять круглосуточно склад этой самой пленки, столько лет, сколько скажут, не отвлекаясь на книги. Было бы опрометчиво, раз доверив тебе непоследние навыки, не допустить тебя до